– Фантин Николаевич! Да разве же вы – верующий? – Что за вопрос? – с изумленными глазами спрашивает он меня вместо ответа.
– Да ведь знаете: у нас, семинаристов, укоренилось убеждение, что если кто – умный, тот – неверующий!
Он даже весело рассмеялся. И долго радостно мы беседовали с ним о вере. И товарищи рады были сдачей его нам… Что касается семинаристов, то я знал почти исключительные примеры неверия. Но, правда, были… В нашем классе двое лишь представлялись “атеистами”: М-в и А-в… Но на них и на их неверие решительно никто не обращал ни малейшего внимания. И даже не уважали их. Пустыми считали. В академии потом был на нашем курсе один студент из Сибири, забыл его фамилию. И на него не обращали внимания. Он даже и не смел вслух говорить с нами о своем “безбожии”. Все это было – верхоглядство… Как у Достоевского в “Бесах” – Верховенский…
Но ворочусь еще к отрочеству.
Остается вспомнить тут очень немногое. Жизнь шла, в общем, тихо, ровно: вера всегда жила в моей душе; я исполнял все церковные уставы – ходил в церковь, говел дважды в год, молился дома, соблюдал посты, старался жить возможно благочестиво, занимался учебой (21 год всего)…
И это тихое житие почти не нарушалось до самого поступления в СПб Академию. Это совсем не значит, что вера была “мертвой”; наоборот, все шло нормально; а это обычно не замечается нами, как мы не замечаем, например, своего здоровья, и лишь когда заболеем, тогда поймем: чего мы лишились.
Однако же припомню еще кое-что из этого возраста, хотя оно и покажется незначительным.
Я никогда не любил неверия. Сердце мое инстинктивно отталкивалось от него; оно искало выхода, если я встречался с подобными людьми, или просто относилось равнодушно к ним. У меня, например, был близкий друг; к концу семинарии он заявил, что он – неверующий. Сын священника. Но я по-прежнему любил его и дружил с ним, гостил у него: и абсолютно не заражался его неверием; да он и не думал уговаривать меня. После он убеждал, правда, меня идти в университет: но я пошел в академию. Однажды я гостил у него (от святок до масленицы, не поехав даже под предлогом болезни в семинарию; да и правда, отчасти болели мы оба, ангиной). И вместе с его матерью, прекрасной христианкой, отправились верст за 50 навестить святого священника, о. Василия Светлова [11] (в с. Шалы Темниковского уезда). Он был семейный и многодетный. При подъезде мой друг сказал, что он не подойдет под благословение: не будет лицемерить. Матушка опечалилась и уже просит меня: “Ну хоть вы, И. А., подойдите: не подражайте моему Г. Н.”.
Я было, по самолюбию, тоже не хотел отстать от “смелого” приятеля. Но когда вошли в дом, после долгих молений над больными, вошел и о. Василий; мне стыдно стало от своего самолюбия – и после матушки я поспешно подошел тоже под благословение. И в течение нескольких дней гощения я утром прежде всего бежал к нему получить благословение… И не знаю почему, но мне это доставляло сладость. Не знаю: доставляет ли ее теперь кому-нибудь получать чрез наше благословение. Этот о. Василий заслуживал бы книги о нем: к нему привозили отовсюду больных, для чего был построен дом (даже не два ли?) особый; молился он часами в церкви, служил над бесноватыми молебны и проч.; своих дочерей не отдал в Епархиальное женское училище, чтобы они там не испортились; но они самообразованием узнали больше; не держал в доме зеркала; одна комната у него была домашнею молельной и т. п.
И какая у него была вера!
Слышал еще об о. Николае Пещенском, тоже женатом иерее; к нему ходили за сотни верст. И вообще священники в нашей местности были хорошие или порядочные… И лишь редкие страдали нетрезвостью, – но мало.
Да и вообще все кругом веровали: легко было идти по общему течению.
…Помню, как однажды заболела девочка в соседнем доме, Л… И уже помирала. Я бросился в хату, упал перед иконами и пламенно молил Бога – сотворить чудо, возвратить ее к жизни. Но она умерла…
И горяча же была тогда молитва!
…Когда я был еще в духовном училище, заболел царь Александр III. Боже, как мы были захвачены этим! Ежедневно бегали на угол улицы читать бюллетени; трепетали за его жизнь, как за родного отца… И вот он скончался. Мы молились. Боже! Как я рыдал!…
Скончался потом инспектор семинарии. О. ректор, прот. П. С., говорил речь: как два вола мы тащили с тобой плуг; и вот ты пал на борозде…
Я тоже плакал и молился…
Службы в семинарии я тоже любил, как и в училище… И искренно всегда молился.
…Но вот мало помню сильных религиозных переживаний. Как-то уж все было очень “просто” и тихо. И кругом тоже не горели… Никогда и никто из учащих не зажигал во мне (и вообще – в учениках) веры. Даже мало и говорилось о ней. А только “учились”…
И только когда приносили в Тамбов чудотворную икону из Вышенской Казанской обители (где подвизался еп. Феофан Затворник) [12], то это и меня поднимало, как и все эти десятки тысяч встречавшего народа. И когда я, протискиваясь среди толпы, подходил к святой иконе и целовал ее, я ощущал ее точно живую… Но не надолго, а лишь на этот момент…
Любил я архиерейские службы. Бывало, отстояв службу (отрегентовав – последние 4 года я был регентом на левом, а потом и на правом клиросе) у себя, мы спешили в Казанский собор… Там нравилось все: и торжественное служение, и замечательный хор, человек в 50-60, с поразительными голосами; и потрясающего великолепия протодиакон Кр-в – неподражаемый, единственный, какого я видел на Руси святой… И конечно, архиереи… Особенно хорошо помню еп. Александра (Богданова) [13]. Как он искренно и умилительно служил: душу захватывало… После был арх. Димитрий [14] (из ректоров К. Д. А.), но он был слишком артистичен в службе: не нравилось.
А особенно любил я архиерейские службы на престольный праздник в семинарии 11 мая (св. Кирилла и Мефодия) [15]. Еще часа за 2 до обедни приезжали иподиаконы [16] с сундуком облачений… Я становился сзади храма в углу и наслаждался… Вот загремели позвонки серебряные [17] от архиерейской мантии… Слышен в полуголос теноровый разговор между иподиаконами. Потом подходит бас диакон Р. За ним еще больший бас – диакон П. Наконец, “сам” наш протодиакон К. Это – неподражаемый тип: огромные глаза с густыми насупленными над ними бровями, кудрявая шапка рыжеватых волос на голове; короткая раздвоенная борода, широченный нос; перекошенные налево уста под небольшими усами… Но голос, голос!… Потрясающий! Это какая-то мощь Ильи Муромца, Микулы Селяниновича. И вот он вошел в алтарь (еще пока с заплетенною косичкою волос); приложился к престолу и нижайшей, грохочущей октавой заговаривает с ранее его прибывшими товарищами… А я очарованно наслаждаюсь его рокотанием сзади храма…
Любил я это великолепие. А какие у него были выступления, повороты тела, голос! Громоподобный.
Вот уже ждут и архиерея. В монастыре зазвонили: выехал… Духовенство вышло из алтаря, стало рядами, а в середине и позади эти самые протодиакон, диакона, иподиакона… С кадилами… Погромыхивают спокойно ими. И иногда, не оборачиваясь, перешептываются о чем-то, улыбнувшись незаметно. А впереди их три “исполатчика” – семинаристы. Но я больше любил исполатчиков из мальчиков архиерейского хора. Ну что это были за ангельские голоса! Кажется, не ел бы и не спал, только слушал их. Особенно помню одного дисканта, и по фамилии-то – Архангельский… Ну, что за голос… И мне казался он и по душе-то чистым ангелочком… Ах, какие голоса!
Неужели и сейчас еще есть эта роскошь в России?! Хоть бы посмотреть…
Приехал архиерей. Все затихло. Потом полилась волной Божественная служба.
Проповеди архиерейские, однако, никогда не производили на меня впечатления. Не знаю, почему. Сухо было как-то, безжизненно. И только уже после, студентом, я иногда надрывался от слез, слушая проповеди знаменитого оратора Антония [18], тогда уже арх. Волынского…
Большое значение имеет обряд. В нем сокрыта великая сила духа и действия… И недаром униаты, сохранившие веками православный обряд, легко возвращаются в родную Церковь; а лишившиеся его (поляки, словаки, хорваты, а отчасти и окатоличенные униаты) пребывают в католичестве.
…Вот, пожалуй, и все мои детские и отроческие впечатления. Включаю я сюда не только детство, но и всю семинарию, до 22 лет: в сущности, духовно я продолжал быть отроком. Скажу: слава Богу! И казалось, что будто все было довольно благополучно и устойчиво… Но почему же потом скоро стало все рушиться? А в 1917-18 г. обвалилось на Русь и безбожие… Откуда оно? Вопрос большой… Кратко сказать можно так: видимость была более блестящая, чем внутренняя сила. Быт, обряд, традиции – хранились; а силы веры, горения, огня благодатного уже было мало… Я уже говорил несколько раз, что не видел горения в своих учителях, никто нас не зажигал даже на то и не заговаривал с нами о внутренней жизни… Катились по инерции. Духовная жизнь падала, замирала: одной внешностью не поддержать ее… А тут шла и подпольная работа среди учащихся… Попадались уже и нигилисты среди нас – хотя и очень редко. А еще важнее: кругом семинарии уже зажигались иные костры; дым от них залетал и к нам, но не сильно все же [19]…