Гляжу, охо-хо, ворота сами открываются, медленно так, на скрипящих петлях. Я осторожненько заглядываю внутрь – за ними двор пустой, серым камнем мощен. И ни души.
Замок уж такой огромный, что, когда на его башню смотришь, голову задирать приходится.
Гроза тем временем собирается уже бесповоротно, стянулись тучи над замком, бурлят, точно вода в мельничной запруде.
Как только я на крыльцо взошел, двери тоже распахнулись. И голос из полумрака, тихий:
– Добро пожаловать, мил человек!
Окна в зале зашторены, в камине только пепел, пылью подернутый, а посредине залы стоит старичок, хилый такой, чуть сгорбленный.
– Ты, – говорит, – никак грозу переждать решил. Милости прошу.
Я оглядываюсь – зала тоже тихая, пустая, факелы на стенах не горят, только пара свечей в подсвечнике на столе чуть теплится, и стол пустой – ни скатерти, ни приборов, ничего... И тихо-тихо, даже мыши в соломе не шуршат.
Ох, братцы, как мне страшно стало. Стою и крою про себя Жана последними словами.
– Я, сударь, мимо проходил. Позволите – грозу пережду и дальше пойду, а может, сделаете милость, на работу наймете. Я странствую налегке, тут наймусь, там поработаю...
Он ручки сухонькие потирает:
– Нет, – говорит, – мне работники не нужны. Хозяйство у меня маленькое, коза да куры... Я за ними сам ухаживаю.
– Так ведь печь натопить, воды натаскать...
– Мне, мил человек, много не надо.
Мне аж стыдно стало. Тихий человек, любезный... А на него поклеп все возводят.
Я и бухнул:
– А в округе говорят, ты, мол, людоед!
– Темный у нас люд, – говорит хозяин замка, – безграмотный. Вот если бы было просвещение распространено повсеместно, и селяне тянулись к свету науки, то суевериям быстро конец бы пришел. А их только в кабак и тянет...
– Вон, дверь у тебя сама собой распахивается!
– Механизм и больше ничего, – говорит он, – вон, блок укрепленный, вон веревка. Что ж я буду под дождем бегать, дверь открывать?
– Что обращаться можешь во всяких зверей...
– Суеверие, – отвечает, – темнота и невежество. Ты вообще представляешь себе, как человек устроен?
– А как же. Смертная плоть и бессмертная душа.
– Волосяной покров, кожа и мышцы. Далее идут соразмерно расположенные внутренние органы. Как они могут трансформироваться в звериное тело? Это законам натуры.
– Жаль, – говорю, – я бы посмотрел на сие удивительное зрелище!
А сам думаю – уж очень он осведомлен о том, как человек изнутри устроен! Все ж таки, наверняка людоед. С другой стороны, если не брать в расчет бессмертной души, человек отличается от животных только тем, что ходит на двух ногах. Взять, например, мою Салли...
– Добрый господин, – спохватился я, – раз уж ты столь щедр и милостив, то, может, и еда у тебя найдется?
– А как же, – говорит он, семенит к буфету и достает оттуда блюдечко, а на блюдечке высохший сухарик и корочка сыра.
– Благодарствую, – говорю.
А сам думаю, – это тебе не синебородый рыцарь, грозный, гневливый, убийца женщин, это почтенный старец. Ну вот повернулся ко мне спиной, что бы мне его не шарахнуть подсвечником? Так ведь не могу... Жалко и его живую душу, и мою, бессмертную!
А все ж таки едет, едет карета к замку, а в карете король и принцесса, и братец Жан... Разве что ребятишки вольные и правда задержат ее немного на дороге, дерево поперек положат, или что там...
– Господин, – говорю, – ты уж позволь, я в курятник схожу, курицу зарежу. Я ее так сготовлю, королю подать не стыдно будет!
– Питаться животной пищей, – отвечает он кротко, – для мыслящего человека неразумно. Потому как от мяса полнокровие, гневливость и избыточная отвага. Можешь пойти, собрать яйца.
Ну что тут скажешь?
– Да возвращайся поскорее, – говорит, – потому как вон, гроза собирается.
– Да что мне, я не сахарный!
– Не в том дело, – говорит ласково, – а в том, что эта гроза как раз то, что мне требовалось для дальнейших изысканий! И коль уж ты здесь, то будь любезен, окажи мне одну услугу... Мне помощь требуется, а прислуга разбежалась вся.
– Располагай мной, сударь, как душе твоей угодно, – говорю я, а у самого поджилки трясутся.
Людоед он, вот те крест, людоед!
– Тогда пойдем, – возвысил он голос, – Бог с ним, с курятником! Бери свечу и пойдем...
Там лестница в подвал была, он впереди идет, ключи от пояса отцепил, держит за кольцо, а я за ним, со свечой. Иду, рука у меня трясется, тень его на стене растет, огромная, синяя, дурак, думаю, дурак, средний брат, сам своей рукой себя в подвал на крюк разделочный подвешиваю! Ах, у него там на холоде все и хранится... И бочки для засола, и коптильня, и еще как на бойне такие тазы медные, в которые кровь сливают...
Прислуга разбежалась у него, у людоеда!
Он ключами гремит, дверь отпирает...
Ничего подобного в подвале-то и нету. А есть много такого, чего я и пересказать не могу: колдовские сосуды, стеклянные кувшины, шары, катушки какие-то медные, проволочки, столб железный посреди погреба от пола до потолка, а у столба...
– Отец мой, – говорит тихонько, – грозный победитель мавров, получил этот замок от старого короля... Однако я с ранней юности отринул кровавые игрища и обратил свой взор к познанию натуры... И родитель на смертном одре проклял меня, единственного своего сына, за то, что я пренебрег семейным поприщем и славный род опозорил.
– С тех пор преследуют меня неудачи в моей науке, хотя, признаться, верить в то, что проклятие может неблагоприятно повлиять на ход научных опытов – есть чистейшей воды суеверие, недостойное культурного человека.
– Это ты, сударь зря, – говорю я, а сам еле зубы разжимаю, которые так и норовят стукнуть друг о друга, – ибо родительское проклятие – самое страшное, что может произойти с человеком.
– Предрассудки, – машет он рукой. – Признаю, я не только воинским долгом, я и семьей в азарте научных исследований пренебрег. Ибо, когда умирала в горячке супруга моя и маркиза, я, увлекшись, записывал симптомы, и поздно лекаря вызвал.
Тут он хихикнул.
– Однако, – говорит, – эту беду я поправлю. Ибо после долгих лет исследований, убедился я, что все в природе обратимо. И ежели можно жизнь отнять, то можно ее и вернуть.
– Да, коли ты сам Господь Бог.
– То, что Богу подвластно, то и человеку под силу, —
Огонь, скрытый в молнии, есть движущая сила... И приспособив эту движущую силу в небольшом количестве к мертвой мышечной ткани, можно заставить ее сокращаться, иными словами, вернуть ее в живое состояние, хотя и на небольшое время, пока движущий импульс не иссяк.
Вот тут я и взглянул на то, что к столбу было примотано. Высохший труп женщины, кожа что твой пергамент, лицо прядями светлых волос прикрыто, платье истлевшее, но видно, что парчовое было, дорогое...
– Кто это, господин? – спрашиваю я шепотом.
– Моя жена, – говорит он спокойно. – Когда скончалась супруга моя, я ее при соответствующей температуре сохранил в относительно неповрежденном виде по рецепту египетских мудрецов, с тем, чтобы, когда овладею тайной жизни и смерти, вдохнуть в нее жизненную искру, и тем самым вновь обрести помощницу, разделяющую мои духовные интересы.
– Негоже это, сударь, – говорю я шепотом.
А сам дрожу – людоед он, как есть, людоед, всех вокруг извел, отца в могилу свел, жену свою опять же, а кого не свел, те, видно, разбежались...
– Ты, – отвечает он, – в суевериях погряз, потому как темнота, а в науках ничего негодного и противоестественного нет, поскольку они следуют законам природы. Сейчас ассистировать мне будешь.
– Чего, сударь?
– Видишь, – говорит, – столбжелезный, а от него медная проволокатянется. Надо ее поднять на самый высокий шпиль самой высокой башни, тогда небесный огонь ударит в нее, пойдет по столбу, переродившись в жизненную силу, и сообщит ее неживой материи, чтобы опять сделать ее живой. Ибо что есть живая материя, как не мертвая, оживленная движущей силой? Я это окончательно доказал, и дело теперь за тем, чтобы поставить решающий опыт, подтверждающий многолетние исследования.
– Ага, – говорю, хотя в глазах у меня уже темно от ужаса.
– Так что бери вон ту катушку с проволокой, которую я называю «провод», поскольку по ней должен пройти жизненный импульс, и тащи ее наверх, разматывая по дороге. На самую высокую башню, ясно тебе? Только держи катушку за деревянные ручки и к проволоке не касайся, а то сила, соприкоснувшись с живой тканью, оказывает действие обратное, иначе губительное!
Я, значит, беру катушку и, пятясь, выбираюсь из погреба, оставляя за собой блестящий след, будто слизняк какой, и в голове только одна мысль – убраться бы отсюда подальше... Из залы на башню ведет винтовая лестница, узкая, темная, проволока, именуемая проводом по всему залу тянется медным ручейком, и тут мне кто-то темным комком бросается под ноги.
– Ты чего тут делаешь? – говорю, – или не страшно?
– Охххх! – шипит кот, – страшшно!!!!