прочь из квартиры. Сначала надо было зарегистрировать Гришу и Машу, уже готовившихся к неприятным вопросам, но какой-то мужчина в военной форме и без одной руки взглянул на явно напуганных детей, и молча записал Григория и Марию Самойловых пятнадцати лет в какую-то большую книгу. Маша и Гриша молчали, согласно кивая. Они считали, что взявшим их к себе людям виднее.
* * *
— Вот, Алексей Савич, племяшек привела, — сообщила тетя Зина какому-то мужчине, молча кивнувшему куда-то в сторону.
Их ни о чем не спрашивали, просто направили в сторону здания из красного кирпича, где, по-видимому, и находилось заводоуправление. Маша с интересом оглядывалась, разглядывая коридоры и двери. В одну из таких дверей завели и их. За высокими двойными дверями обнаружился большой кабинет с портретами на стенах, в котором находился стол, расположенный буквой «Т». Усталый невыспавшийся мужчина, сидевший за столом, поднял взгляд воспаленных глаз на гостей, внимательно их разглядывая.
Гриша понял, что этого самого главного здесь начальника надо убедить. Мальчик припомнил все, о чем говорили на экскурсиях и в фильмах, собрался с духом и заговорил. Маша немного ошарашенно внимала, а Надя улыбнулась бы, если могла. Гриша убежденно говорил правильные, нужные слова, отчего лицо внимательно слушавшего их директора завода разглаживалось.
— Ты прав, — сосредоточенно кивнул начальник. — Говоришь, девочка знает токарный станок? Очень хорошо! — он о чем-то подумал и обратился к Надежде. — У вас в цеху умерло пятеро, поэтому берешь к себе учениками. Скажешь Санычу, я разрешил.
— Спасибо! — явно обрадовалась Надя, хотя по ней это сказать было невозможно — улыбка была только в глазах. — Пойдемте, — она вывела юное поколение из кабинета.
Так началась их новая жизнь. Очень быстро оформившись, сдав карточки на замену, Гриша и Маша попали в цех, сразу же перезнакомившись со всеми, кто был на смене. Надя начала показывать Грише, а Маша узнала станок, казалось, за полсотни лет совсем не изменившийся. Для Нади такое везение казалось странным, но спорить ни с кем она, конечно же, не стало.
Для тринадцатилетних длинные смены были непростыми, но Гриша и Маша понимали — чтобы жить, надо работать. Рабочая карточка давала в два раза больше хлеба, да еще и в столовой что-то перепадало… В общем, несмотря на очень тяжелое время, жить было можно.
Труднее всего было девочке, потому что Гриша принимал все так, как есть, не задумываясь. Надо точить болванки снарядов — он работал, надо делать что-то еще — он делал. Не сомневаясь, помогая Машке, да и Наде, мальчик будто просто не планировал дальше, чем на сутки. Дату прорыва Блокады он помнил, осознавая, что до тех пор еще очень далеко.
— Брак допускать нельзя, — сообщил новеньким мастер. — От ваших снарядов зависит многое, поэтому нужно быть внимательными, иначе накажут.
Услышавшая о наказании Маша задрожала, припомнив «надзирательницу» и ее наказания. Повторять здесь подобное ей очень не хотелось. Но тетя Зина будто почувствовала. Остановив работу, она подошла к детям, чтобы успокоить девочку и поддержать уже готового, казалось, на что угодно, мальчика.
— Не пугай ты их, Саныч, — попросила женщина. — У них всю семью, похоже, на их глазах.
— Да не думал пугать, — развел руками очень пожилой мужчина. — Все, как есть сказал.
Становилось все холоднее, наваливалась усталость. Но день за днем Маша и Гриша находили в себе силы, вставали и шли на работу. Все больше людей вокруг умирало, отчего эмоции притуплялись, но со столбов, из круглых тарелок радиоточек звенел яростный голос Ленинградского радио, помогая жить. Помогая бороться вместе со всем городом и дети понимали — с каждой выточенной деталью, каждым снарядом они становятся ближе к победному дню.
Когда не было смен, Гриша и Маша дежурили в числе других, защищая свой дом. С крыши ребята постарше и взрослые сбрасывали зажигательные бомбы, а Самойловы засыпали их песком. Правда, в декабре стало хуже — скользко, трамваи уже не ходили, поэтому путь к заводу занимал час. Но ребята втянулись, не чураясь тяжелой работы, потому что за нее им давали какой-то суп или студень в столовой.
Самойловы, безусловно, знали, что творится в городе, слыша разные слухи, прислушиваясь к новостям. Весть о контрнаступлении под Москвой наполнила сердца ленинградцев надеждой, но до прорыва Блокады было еще далеко. Декабрь выдался очень холодным, температура опускалась до тридцати пяти градусов, что было особенно заметно ночами. К середине месяца Самойловы домой уже не уходили, ночуя в углу цеха. Впрочем, так делали очень и очень многие.
Под звук метронома, под стихи Ольги Берггольц, под сводки Совинформбюро город боролся. Юные Самойловы начали забывать детдом, прошлое «будущее» им казалось уже нереальным. Все чаще накатывала усталость, но нужно было работать, чтобы жить, и они работала. Самойловы ложились в углу цеха и спали несколько часов между сменами, а рядом спала и тетя Зина, ставшая настоящей мамой за это время. Требовательная, жесткая, когда было нужно, но вместе с тем бесконечно добрая и ласковая, она стала идеалом матери для Маши, да и для Гриши.
Женщина всем сердцем приняла этих детей, казалось бы, чужих, но все чаще называвших ее мамой. Она давала Маше и Грише то, чего они не знали, как оказалось, никогда — настоящее тепло семьи. В страшное, «смертное» время двое почти детей обрели маму. И Надю, конечно, как же без нее?
— Я вот думаю… — сказала как-то Маша. — Хорошо, что мы здесь оказались. Пусть тяжело, но у нас есть мама и Надя…
— Я тоже об этом подумал, — согласно кивнул Гриша, с трудом вставая. — Пойдем в столовую, говорят, там студень дают.
Студень был блюдом неизвестно из чего. Когда-то давно Машу бы вырвало просто от вида этой массы, а теперь девочка и мальчик что только не ели. Нужно было кушать, нужно было пить, просто, чтобы жить. Зачем нужно жить, юные Самойловы не думали — сказали «надо», значит надо. На этом все размышления заканчивались. Надо поесть, надо причесаться, надо встать, надо идти, надо работать, надо жить…
Елка для малышей, новогодний праздник. Худенькие дети устало водили хоровод и просили Дедушку Мороза. О том, чтобы закончилась война… о сухарике. А некоторые — просили вернуть сестренку, братика или маму, и слышать это было больно до слез. Но слез уже не было. Ленинград вступал в тысяча девятьсот сорок второй год. Не сдавшийся город боролся, и Самойловы боролись вместе с ним.
«О ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба —
он почти не весит на руке…»[1]
---
[1] Ольга Берггольц