— Ну, ты молодец, Константинас, — от души похвалил я храброго грека. — Хоть и годов тебе под пятьдесят, а дело свое знаешь и любому молодому сто очков форы дашь.
Грек, услышав мою похвалу, заулыбался:
— Командир, я был в сентябре 1854 года под Балаклавой. Тогда наш батальон под командованием полковника Матвея Манто до последнего дрался с англичанами. Вот где было жарко. Много наших погибло, но никто не отступил. А эти бродяги с большой дороги — разве они воины?
Мы подошли к стоявшим на дороге повозкам. Утешать женщин было бесполезно. Обливаясь слезами, они погрузили на арбу сброшенные на землю мешки, потом положили туда же окровавленное тело главы семейства, и, развернувшись, тихо поехали обратно в сторону города.
А мы осмотрели трупы убитых черкесов. Внешне они были похожи на жителей Северного Кавказа. То ли лазы, то ли абхазы. Двое из них еще были живы. Один, правда, уже отходил, и грек из милосердия добил его выстрелом из винчестера. А второй, раненный в плечо, сидел, прислонившись к дереву, и зажав рукой рану, злобно смотрел на нас.
— Сволош урус, — прошипел он сквозь сжатые от боли и ненависти зубы, — я буду тэбе и твоим свиньям башка рэзать и жену твою…
Тут мне вдруг вспомнилась моя любимая Мерседес, с которой я не виделся уже почти три дня. Мой ПМ словно бы сам прыгнул мне в руку из кобуры, и я, не целясь, влепил пулю в лоб этому подонку. Черкес мешком повалился набок.
До вечера у нас больше не было приключений. Из нескольких следовавших из города повозок мы изъяли четыре старых кремневых ружья и пару кинжалов. У стамбульского еврея-менялы, который выдавал себя за болгарина и, в подтверждение своего якобы христианства, повесил на грудь здоровенный крест поверх рубахи, мы нашли мешок с золотыми монетами и украшениями. Бедный Шейлок долго ругал нас последними словами, призывая на наши головы все беды на свете. Но нам было наплевать на его завывания.
Потом мы переговорили с несколькими армянами, которые ехали в Константинополь из Болгарии. По их словам, турецкая армия стремительно разлагалась. Известие о падении столицы Османской империи вызвало шок у командиров и солдат. Началось повальное дезертирство. А те, кто еще остался в строю, принялись грабить и насиловать христиан, вымещая таким образом свою злость за поражение на болгарах, греках и армянах. В свою очередь христиане, вооружившись чем попало, шли громить турецкие аулы, и даже нападали на небольшие турецкие отряды. Вроде бы военные действия и не велись, но жертв с обеих сторон было много. Я составил донесение о том, что рассказали мне армяне, и с оказией переслал его своему командиру. А он уже отправит его дальше по инстанции.
Ночью, о чудо, на нас попытались напасть обкурившиеся анаши башибузуки. Но эти любители ганжи были не знакомы с такой штукой, как снайперская винтовка с ПБС и ночным прицелом. Наш штатный снайпер, Мишка Иванов, без особого напряга перестрелял большую часть любителей ночных приключений. Лишь когда две трети отряда были уже мертвы, до этих убогих наконец-то дошло, что что-то тут происходит не так. Бросив своих убитых, отморозки свинтили в неизвестном направлении.
А утром к нам пришла долгожданная смена. Мы передали ребятам блокпост, рассказали о своем житье-бытье, после чего сели на подводы, которые привезли нашу смену, и отправились домой. Да-да, для многих этот город уже стал вторым домом. Ведь то место, где тебя ждут — это и есть дом. А в Константинополе меня с нетерпением ждала моя ненаглядная Мерседес. Я так по ней соскучился!
10 июня (29 мая) 1877 года, Бухарест, госпиталь.
Василий Васильевич Верещагин.
Рана моя оказалась серьезной. При осмотре врачи выяснили, что пуля, пробив бедренную мышцу, прошла около самой бедренной кости. Еще чуть-чуть — и мне пришлось бы идти в «червивую каморку». Это милые черкесы, бежавшие вдоль берега за миноноской и стрелявшие на самом близком расстоянии, так наградили меня.
Местный фельдшер, когда я высказал ему надежду, что дней через десять-двенадцать я снова вернусь в отряд, огорошил меня откровенным замечанием, что раньше двух месяцев мне и думать нечего о возвращении. Такое горе взяло меня, когда услышал это, что я чуть не удрал из госпиталя и не пошел назад пешком; кабы приятели не отговорили меня от этой глупости, я, наверное, так бы и поступил. Все же откровенность эта принесла мне ту пользу, что я стал серьезней относиться к своей беде.
А в госпитале мне промыли рану, причем из нее пинцетом вытащили кусочки сукна и белья, забитые туда пулей. И так было каждый раз, утром и вечером, когда мне делали перевязки. На этом врачебное попечение надо мной и заканчивалось. Русские, доктор и старший его помощник, приходили в палату два раза в день. Больше я их не видел. Туземный доктор, не то румын, не то австрийский еврей, чтобы смягчить боль в раненой ноге, стал делать мне уколы морфином.
А служащие госпиталя после утренней перевязки пропадали, и, исключая время завтрака, мы не видели их до самого вечера. Следовательно, мы не могли получить никакой помощи, а между тем многим из нас нельзя было не только вставать, но и шевелиться, не рискуя вызвать кровотечение.
Скрыдлов, который лежал в одной палате со мной, стал быстро поправляться. А у меня каждую перевязку продолжали таскать из раны кусочки белья. Началось нагноение раны. Затем, и это печальнее всего, насела лихорадка. Дело в том, что я часто и подолгу страдал от лихорадки малярийной формы, в первый раз схваченной еще в 1863 году в Закавказье, потом исправленной и дополненной в Туркестане, Китае и Индии. Хинин, лекарство от этой гадости, мне начали давать тогда, когда лихорадка сказалась очень сильной. Она имела чисто восточный характер: лишь только я закрывал глаза и забывался, как передо мной открывались громадные, неизмеримые пространства каких-то подземелий, освещенных ярко-красным огнем. В этой кипящей от жары бесконечности носились миллионы человеческих существ, мужчин и женщин, верхами на палках и метлах, проносившихся мимо и дико хохотавших мне в лицо…
Рана моя не заживала, а доктора отказывались сделать операцию и прочистить ее. Лихорадка просто замучила; некоторые ночи приходилось по двенадцать-тринадцать раз переменять намокавшее белье! К счастью, наши сестры милосердия, к этому моменту появившиеся в госпитале, исполняли эту обязанность, иначе застудиться и окончательно свихнуться было бы простым делом.
Одну ночь мне было особенно плохо. Понимая, что дело неладно, я решил оставить кое-какие распоряжения на случай возможного конца. Ах, как смерть была близка, и как мне не хотелось умирать!