– Не знаю.
– Понимаю, – покивала головой Вероника. – Конечно, понимаю. Ты говорила. Гусит, человек идеи. Верный идеалам. Прежде всего идеалам. Значит, белого коня ждать не приходится. Надо будет брать дело в свои руки, потому что я тут до конца жизни вышивать салфетки не собираюсь, уже сейчас при виде салфетки мне тошнит. Ютта? А ты думала…
– Что?
– Думала раньше о бегстве?
– Думала.
* * *
Первую попытку побега она предприняла уже под конец января. Определила ее вещь весьма прозаическая: холод. Она не переносила холод. Холод делал ее несчастной. В монастыре магдаленок в Новогродце единственным обогреваемым помещением был калефакторий.[270] Тепло было также на кухне. Ютта с радостью встречала дни, когда ей выпадало дежурство на кухне или работа в калефактории, где делались пергамент и чернила. Но это были короткие минуты счастья, надо было возвращаться к молитвам. И к прядению овечьей шерсти, которое в Новогродце было поставлено на промышленную основу, монастырь работал, как мануфактура, в полную силу, в три смены. Прясть было холодно, пол и стены действовали, как холодильник. Ютта не могла больше терпеть. При первом удобном случае она зарылась в куче кухонных отходов, предназначенных для вывоза.
Аббатиса закрыла книгу, которую читала. Это была «Liber de cultura hortorum»[271] Валафрида Страбона.
– Ну и как ты теперь себя чувствуешь? – спросила она без гнева, а скорее с укором. – Как ты себя чувствуешь, после того, как тебя выловили из кучи компоста? Оно вправду того стоило?
Ютта вынула из волос лист капусты, стерла с уха и щеки слизь гнилой репы. И горделиво подняла голову. Сестра Леофортис это заметила.
– Не о чем с ней говорить, – решила она. – Позволь, матушка, я возьму ее на конюшню. Двадцать розог хватит, чтобы прошли ее капризы.
– Задумайся, – аббатиса не обратила на монашку внимания. – Что бы было, если бы тебе удалось? Предположим, что тебе удалось. Ночью ты вылазишь из мусорника и свободна, как птица. Куда ты идешь? Ты ведь не знаешь дороги. Кого-то спрашиваешь? Кого? Ты одинокая девушка без опекуна. Ты знаешь, что такое одинокая девушка без опекуна? Сексуальная игрушка для каждого, кто захочет поиграться. Для каждого сельского парня, для каждого сельского жителя, для каждого путешественника. А для каждой банды разбойников, каких тут сотни шастают, ты игрушка на долгое время. Для всех. Пока не надоешь, пока от того, что с тобой будут делать, не превратишься в тряпку в синяках, в уродину, едва влачащую ногами, с лицом черным от побоев и рыданий. Думала ли ты об этом, когда планировала побег? Учитывала такой риск? Отвечай, мне интересно.
Ютта резко повернула голову, из ее волос вылетели морковные очистки.
– Она, – обвиняюще показала пальцем сестра Леофортис, – ничего не видит. Думает только об одном. О своем возлюбленном. А к любимому нет плохой дороги.
– Неужели, – аббатиса не спускала с Ютты глаз, – ты действительно настолько слепа? Меня проинформировали, так что я кое-что знаю о тебе и о твоем милом. Твои родители, люди с высоким положением, никогда не примут этот союз. Ты собираешься жить в грехе, без родительского благословления? Но ведь так нельзя. Это против воли Бога.
– Ее любовник, – вмешалась Леофортис, – гусит, проклятый отщепенец. Что ей там родители, что ей там Бог. Ей лучше помыкаться. Лишь бы с ним!
– Это так? Отвечай! Отвечай наконец, девка!
Ютта сжала губы.
Людмила Прутков, аббатиса конвента Poenitentes sorores Beatae Mariae Magdalenae в Новогродце, развела руками.
– Я сдаюсь, – сказала она. – Сестра Леофортис…
– Двадцать розог?
– Нет. Хлеб и вода на протяжении недели.
* * *
– Где-то через неделю после Масленицы в Новогродец за мной прибыли странные люди. Хотя они говорили мало, я догадалась, что это слуги того со странным акцентом. Везли меня несколько дней в закрытой коляске, довезли до монастыря цистерцианок, потом выяснилось, что это Мариенштерн в Лужицах. Оказываясь каждый раз всё дальше от дома, я начала терять надежду. Я чувствовала, что должна бежать. В lavatorium[272] я обнаружила окно с расшатанной решеткой. Было высоко, требовалось минимум три связанных простыни. Одна из конверсок казалась порядочной. Я ей открылась, а она…
– Тотчас же донесла, – с легкостью догадалась Вероника.
Софию фон Шелленберг, игуменью монастыря в Мариенштерне, монашки видели редко, практически исключительно во время конвентуальной мессы. Молва гласила, что она полностью поглощена работой над делом своей жизни – историей правления и описанием деяний императора Фридриха I Барбароссы.
– Чем, интересно знать, – она сплела ладони на образке и четках, – так тебя допек наш cenobium,[273] что ты решилась бежать? Работой на прудах с карпами? Не любишь карпов? Мне очень жаль, но монастырь должен с чего-то жить. А кроме рыб? От чего ты еще натерпелась? Что здесь у нас такого страшного, от чего нужно бежать, прыгая с высокой стены? Что тебе надоело, Ютта?
– Скука.
– Ах, скука. А там, за стенами, в твоей прежней мирской жизни, что было такого увлекательного? Чем это ты заполняла все дни, какие у тебя были ежедневные развлечения? Охота? Пьянки и драки? Азартные игры? Турниры? Войны? Заморские путешествия. А? Чем твоя прежняя жизнь была интереснее? Что ты имела там, чего не имеешь здесь? Что? Вышивать на пяльцах и прясть на прядке можешь и у нас, сколько захочешь. Сплетничать и щебетать о разных глупостях можешь вволю, причем лучше, чем дома, потому что компания более интеллектуальная. Так чего же тебе, спрашиваю, не хватает? Мужчины?
– А хоть бы, – дерзко ответила она. – Чтоб далеко не искать.
– Огого! Значит, грешных удовольствий мы уже вкусили. И хочется мужика? Что ж, с этим у нас могут быть проблемы. Сестры как-то обходятся, зачем, в конце концов, находчивость. Я не подговариваю, но и не запрещаю.
– Ты не поняла, не в этом дело. Я люблю – и любима. Каждая минута вдали от любимого – как поворот кинжала, вонзенного в сердце…
– Как? – наклонила голову игуменья. – Как? Поворот кинжала? Вонзенного в сердце? Боже мой, девочка! У тебя же талант. Ты могла бы быть второй Кристиной Пизанской или Хильдегардой Бингенской. Мы обеспечим тебя пергаментом и перьями, чернил хоть бочку, а ты пиши, записывай…
– Я хочу свободы!
– Ага. Свободы. Наверное, неограниченной? Дикой и анархичной. Наподобие вальденсов? Или чешских адамитов?
– Зря ехидничаешь. Я говорю о свободе в самом простом понимании. Без стен и решеток!
– И где ты думаешь такую искать? Где мы, женщины, можем быть более свободны, чем в монастыре? Где нам позволят учиться, читать книги, дискутировать, свободно выражать свои взгляды? Где нам позволят быть самой собой? Решетка, которую ты вырвала, стена, с которой ты хотела прыгать, не держат нас в заключении. Они нас охраняют, нас и нашу свободу. От мира, в котором женщины являются частью домашнего инвентаря. Стоят чуть больше, чем молочная корова, но значительно меньше, чем боевой конь. Не обманывай себя, что твой любимый, ради которого ты рисковала получить сложные переломы, другой. Он не другой. Сегодня он любит тебя и боготворит, как Пирам Тисбу, как Эрек Эниду, как Тристан Изольду. А завтра ты получишь дрючком, если откроешь рот без спроса.
– Ты не знаешь его. Он другой. Он…
– Хватит! – София фон Шелленберг махнула рукой. – Хлеб и вода на протяжении недели.
Ютта листала за пюпитром «De antidotis» Галена, сочинение скучное, но напоминающее ей о Рейневане. Вероника вытащила из сундука в углу лютню и бренчала на ней. Кроме них в скриптории[274] находились две илюминаторки,[275] а также конверсы и послушницы, которые учились этому искусству и столпились вокруг полненькой сестры Рихензы. Сестра Рихенза, особа достаточо простая, имела с Юттой и Вероникой соглашение: пакт о взаимном невмешательстве.
Вероника положила ногу на ногу, оперла лютню о колено.
– Ben volria mon cavalier… – кашлянула она. А потом пошла напропалую.
Ben volria mon cavalier
tener un ser e mos bratz nut,
q’el s’en tengra per ereubut
sol q’a lui fezes cosseiller;
car plus m’en sui abellida
no fetz Floris de Blanchaflor:
eu l’autrei mon cor e m’amor
mon sen, mos houills e ma vida![276]
– Тише, панна! Прекратите шуметь!
– Даже петь нельзя, – проворчала Вероника, откладывая лютню. – Ютта! Эй, Ютта!
– Слушаю?
– Как у тебя складывалось, – Вероника понизила голос, – с тем твоим медиком?
– Что ты имеешь в виду?
– Ты сама знаешь, что. Оставь книги, иди сюда. Посплетничаем. Этот мой, знаешь, кузен… Ты только послушай… В первый раз… Был ноябрь, холодно, поэтому у меня под юбкой были шерстяные фемуралки. Очень тесные. А этот дурак…