– Малькольмы,– поправил я.– И о них правда. Но ты, государь, очевидно, решил, что это мои отцы и деды, а на самом деле они ими доводились моему давнему пращуру Феликсу, который как раз и перебрался в Италию. А там при произношении так коверкали непривычные слова, что уже внука Феликса именовали не иначе как Монтекки. Дальнейшее тебе ведомо.
– Так как же Константин Юрьич спасся? – прошелестел царский голос.
– Отец-то? Да чудом,– простодушно ответил я.– Едва не замерзли с моей матушкой, княжной Долгорукой. Точнее, вначале чуть не утонули, а уж потом...
– Яко же слуги царские вас не заприметили?
– Бог есть любовь, государь. Сияние с небес снизошло и окружило их, словно облаком. И вот что дивно – слуги его в ту пору весь пруд обошли, да и стояли близехонько, прямо возле них, чуть ли не в двух шагах, но...– Я развел руками.– Не иначе как господь сиянием этим, как пеленой, их окутал да ворогам ихним глаза им отвел. А когда разошлись все, мои батюшка с матушкой встали со своего места и увидели, что и одежда на них сухая, да и самим им было не холодно.
– Велика сила у вседержителя,– выдохнул восхищенный моей версией о спасении Годунов.
– Истинно речешь, государь, велика,– охотно подтвердил я.
– Ну а далее-то что с ними приключилось? – поторопил меня царь.
– Далее все просто. Оставаться им на Руси никак нельзя было, потому они на восход солнца подались. Долго шли, не одну седмицу. А потом им господь испытание послал – татар диких. Они их схватили да в рабство продали. Не один год разлука длилась. Но потом освободился батюшка, в чести у владыки далекого стал, разыскал свою ненаглядную и выкупил. Об остальном рассказывать вроде как и нечего – у счастливых дни незаметно бегут. Матушка недолго после жила, я и лица ее запомнить не успел,– уточнил я для страховки.– Княж Константин Юрьевич меня один растил, а потом завещал сызнова на Русь пробраться.
– Завещал?
– Увы, но нет его на этом свете,– развел я руками и мысленно добавил: «Не родился».
– Обо мне сказывал ли?
– Он много чего сказывал,– уклончиво ответил я.– И как венец твой царский в своем видении увидел, и как на свадебке твоей гулял. Даже о курице упомянул, кою вы в ту ночь ловили.
– Ишь памятливый, упокой господь его душу.– Годунов слабо усмехнулся, не иначе как сам вспомнил о курице, после чего рука его потянулась было ко лбу, но, обессилев на полпути, вновь рухнула на разноцветное атласное одеяло.– Даже помолиться невмочь,– пожаловался он.– Аль за грехи господь не дозволяет? Како мыслишь?
– Кто из нас без греха? – философски откликнулся я.– Но и другое взять: святым на царском троне делать нечего – такого накуролесят, что похуже грешников будут. Не зря те же философы сказывают, что благими намерениями вымощена дорога в ад!
– А царь Федор?
– У него ты был, государь. С таким советником можно вообще из церквей не вылезать. И ты бы с радостью ношей своей поделился – уж больно тяжко одному нести, но нет второго такого же. А если так разобраться, то ты поправеднее многих будешь. Да и ни к чему задумываться о том, о чем никто из нас не ведает.– И процитировал:
Чья рука этот круг вековой разомкнет?
Кто конец и начало у круга найдет?
И никто не открыл еще роду людскому —
Как, откуда, зачем наш приход и уход[104].
– И впрямь никому не ведомо,– откликнулся Годунов.– Можа, потому и страшно, оттого что неведомо, сподобимся ли мы вечного блаженства. Ты-то, Феликс Константиныч, яко о том мыслишь – дарует мне его господь али в геенну огненну ввергнет?
Нашел о чем думать, балда. Но на его лице была написана такая тревога, что следовало отвечать незамедлительно, причем что-то жутко бодрое и оптимистичное, но в то же время и такое, чтобы он обязательно поверил. Я уже хотел было процитировать что-нибудь еще на ту же тему, но потом переиначил. Ты вроде как практик у нас, Борис Федорович, так что лучше мы тебе из жизни твоей утешение состряпаем.
– К тому же ты тверд не только в вере, но и в делах своих, без коих она мертва есть,– вовремя припомнилось мне единственное выражение из Евангелия, которое я знал и которое один раз уже как-то выручило.– Сам посуди...– И принялся перечислять благие дела царя.
Список и впрямь вышел длиннющий, начиная с попыток помочь людям во время голодных лет. Да, пускай не вышло, как хотелось, но важен факт – первый раз верховная власть на Руси делала все, чтобы дать народу хоть что-то. Не забыл указать и про строительство новых городов, особо упомянув то, что он успел воздвигнуть в Москве.
– Подобно великому римскому императору Августу, с гордостью сказавшему, что он принял Рим кирпичным, а оставил его мраморным, ты можешь произнести нечто похожее о Москве,– подвел я итог.
Потом я дошел до восстановленных им в прежних рамках северных и западных границ, то есть о возврате Балтийского побережья и исконно русских городов – Копорья, Ивангорода, Орешка и так далее.
Словом, набралось в достатке.
Я говорил бы и еще, если бы не появившийся в дверях лекарь.
– Негоже столь долго тревожить его величество,– надменно заявил Христофор, и я был вынужден удалиться, пообещав непременно навестить его завтра перед обедней.
Уходил из опочивальни довольный.
Балбес-лекарь так и не понял, что мои слова куда круче любого целебного бальзама и врачевали Бориса Федоровича посильнее любых пилюль и снадобий. Во всяком случае, белое, без единой кровинки лицо царя к концу разговора слегка порозовело, приобретя прежний нормальный, «добольничный» оттенок.
Кстати, сей простой факт впоследствии дошел и до пользующих царя медиков. Во всяком случае, уже третья по счету аудиенция длилась столько, сколько хотелось Годунову, то есть никаких напоминаний о «малом часе» я не услышал.
Сам я в основном молчал, лишь вставлял междометия и время от времени задавал наводящие вопросы, вот и все. Говорил же преимущественно Борис Федорович, откровенно сознавшись, что за все эти годы возможность столь откровенно высказаться была у него лишь в Думной келье перед тем мальчиком-альбиносом.
– Да и то нешто это говоря, коль один сказывает, а другой токмо гугукает,– жаловался царь.– Охти мне, бедному. Воистину все яко в Святом Писании: «Жатвы много, а делателей мало».
Все его дальнейшие и длиннющие монологи тоже были насквозь пропитаны жалобами: на жизнь, на обстоятельства и в особенности на злые козни бояр. И с каждым новым визитом я все сильнее и сильнее испытывал острое сочувствие к этому больному и, в сущности, такому одинокому, если не считать семьи, человеку, которого – страшное дело – практически никто не понимает.
«Отсюда и его преждевременная дряхлость и болезненность»,– размышлял я.