Вечером позвонила сестра. Наши дорожки разошлись ещё с детства. Она была, как принято говорить, правильной. Я же считался в семье почти беспутным. Родители больших надежд не возлагали. Собственно, так оно и вышло.
Общались мы с сестрой редко, да и то больше по телефону. Зато с её сыном Женькой встречались гораздо чаще. Понятия не имею почему, но племяннику со мной было интересно. В гости захаживал, с девушками своими знакомил (а они у него время от времени менялись). В кабаках с ним сидели не раз. Нормальный такой парень, умный, институт закончил, а сейчас работал учителем истории в школе. Работа ему нравилась. Дети от него были без ума.
Разговор с сестрой получился недолгим и пустым. Впрочем, как обычно.
— Как дела?
— Да нормально. Всё путём. Сама-то как?
— Ничего. Пока без изменений.
— Ну да, в наше время это, пожалуй, и к лучшему. Какая-никакая, а стабильность. У Женьки всё в порядке?
— В порядке. Тут олимпиада была по истории, городская. Так его ученик первое место занял. Женя довольный ходит.
— Я его понимаю. Есть чем гордиться.
— Ты как, на работу устроился?
— Само собой.
— Зарплата ничего?
— Больше, чем раньше платили.
— Ясно… Ну, давай, мне пора! Всего хорошего!
— И тебе того же! Женьке привет передавай.
— Обязательно.
В трубке короткие гудки. Вот и поговорили.
Назавтра я был в частном медицинском центре, где сдал целую кучу анализов. Врачи ощупывали меня, проверяли на разной хитрой аппаратуре, делали непонятные снимки. В итоге сошлись во мнении, что я полностью готов к труду и обороне, хоть сейчас в космос.
Осторожничавший Орлов всё равно дал три дня отгулов. Я добросовестно провалялся в постели, тупо пялясь в зомбоящик и переключая каналы: надо же, их у меня сто штук, но смотреть нечего!
Возвращение к работе было воспринято мной как большой праздник. Я ужасно соскучился по своему пра-пра и так далее дедушке.
Некоторые из допросных листов были написаны неразборчиво (видимо, следователи заполняли второпях), в таких случаях Елисеев обращался за помощью к Турицыну. Тот подносил бумагу к свету, тщательно всматривался, а потом пояснял, что и как надобно изложить, чтобы было правильно.
Оформлялись документы просто и в то же время наглядно. Вопросы полагалось писать в левой части страницы; то, что отвечал допрашиваемый — справа напротив. Таким образом, у того, кто читал, в голове складывалась полная картина допроса.
Поначалу Иван мало вникал в смысл написанного, хоть и понимал, что за каждой бумагой боль, кровь, а может, и жизнь. Он знал, что у каждого есть своя голова на плечах и порой нужно хорошенько подумать, прежде чем что-то сказать и уж тем более сделать. Никто никого за язык не тянет.
Его больше волновал собственный почерк, он старался не посадить лишнюю кляксу, не сделать досадную описку. Кстати, один из черновиков как раз и касался подобного недоразумения. Некий Семён Сорока умудрился в доношении Сенату назвать первого российского императора «Перт Первый», за что и был сечён кнутом.[3] Прочитав обстоятельства дела, Иван не удержался от ухмылки, но потом призадумался. Ошибиться по недосмотру легко, особенно в конце дня, ибо бумаг на столе меньше не становилось, а рука уже отваливалась от усталости. Но Турицын таскал от секретаря всё новые и новые папки. Казалось, им несть числа. Они загромождали стол, лежали на подоконнике, копились на полу, будто пыль.
Каждый шаг, каждый чих подробно расписывался и сопровождался массой деталей. Всё это необходимо переписать набело, чтобы на следующий день Ушаков ознакомился с материалами и лично, не доверяя никому, подшил в особые папки, предназначенные для «вечного» хранения. И каждая определяла чью-то судьбу.
Одних ждала дыба, других — колодки и Сибирь. Отъявленный злодей мог познакомиться с крюком под ребро или колом под зад, допрос вёлся с подвешиванием на дыбе, способов казни было великое множество от бесхитростного усекновения головы до заливания горла раскалённым свинцом, каковое обычно применялось к фальшивомонетчикам. Но столь суровые приговоры встречались нечасто. Обычно по мелкой вине провинившегося вразумляли кнутом и отпускали на все четыре стороны. Ушаков без надобности жестоких мер не применял.
Тускло падал свет из маленьких, заделанных решетками оконцев. Въевшийся в каждую пядь пространства запах лекарств щекотал ноздри и заставлял болеть голову.
В полдень Иван с Турицыным вышли во двор. Василий раскурил трубочку с крепчайшим табаком, от дыма которого ело глаза, взглянул на высоко взгромоздившееся солнышко и с дружеской улыбкой произнёс:
— Что, брат Елисеев, тяжко?
Иван кивнул.
— Неужто каждый день эдакая прорва работы? Я уж совсем запыхался.
— Имей терпение, — усмехнулся Турицын. — Дел накопилось. Мы ведь всё ещё походной канцелярией считаемся. Только недавно из первопрестольной в Питербурх перебрались. Вот дела-то и множились. Ничего, мы их подраскидаем, а потом будет проще.
— Скорей бы.
— Сие от нас с тобой в немалой мере зависит. От усердия нашего. Пусть дух твой, как тесто на пшеничной опаре поднимается, ибо ждут нас с тобой дела в превеликом множестве.
Дверь распахнулась, в неё высунулось конопатое лицо канцеляриста, сидевшего в соседней конторке.
— Турицын, Елисеев, ступайте к господину секретарю. Их милость зовёт.
Надо же, подумал Иван, фамилию мою уже знают, хотя никому из будущих товарищей Елисеев ещё не представлялся.
— Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас, — забормотал под нос Турицын.
— Ты чего? — удивился Елисеев.
— Чего-чего, — передразнил Василий. — Чичас узнаешь. Неспроста нас к себе господин Хрущов зовёт.
Иван, не знавший за собой никакой провинности, в секретарскую зашёл не робея. Коли позвали, знать, на то дело есть.
Господин секретарь степенно попивал чай вприкуску. Пил вкусно, так что другим хотелось. Завидев стоящих на пороге Турицына и Елисеева, важно кивнул.
— Заходите.
Чаю копиистам предлагать не стал.
Секретарь Тайной канцелярии Николай Хрущов, по фамилии судя, происходил из малороссийских дворян, внешностью олицетворяя довольно распространённый в тех краях типаж: широкое смуглое лицо, изрядная лысина на непокрытой париком голове, пухлое, слегка бочкообразное тело с могучими руками и не менее могучими ногами. Глаза синие, пронзительные.
Копиисты встали напротив него навытяжку, будто солдаты. Критически осмотрев и того, и другого Хрущов наконец произнёс:
— Ко мне человек приходил. Сказывал, что Федьку Хрипунова видел.