Мне стало жалко бросать симпатичную лошадку, но Алексий был, по-видимому, прав, лошади более приметны и узнаваемы, чем люди. Однако я все-таки попытался его уговорить:
— Пешком нам быстро отсюда не уйти, нас опознают и поймают.
— А мы твой облик изменим и спервоначала пойдем не вперед, а назад.
Идея возвращаться мне так же не понравилась, но возразить было нечего. Действительно, если нас станут искать, то в первую очередь на пути к Москве.
— И как мой облик менять будем?
— В свой стихарь тебя одену.
— Тогда пошли, — согласился я.
Стараясь не смотреть на безжизненно лежащих на дороге недавних противников, я пошел назад. Отец Алексий ненадолго отстал, но через несколько минут догнал меня и пристроился рядом. В его руке появилась сабля, принадлежавшая предводителю.
— Казну забрал и саблю, — пояснил он, — теперь они татям без надобности, а нам сгодится.
— Оружие нужно спрятать, — сказал я, — ты же священник.
Не сбавляя шага, поп просунул саблю вместе с ножнами за пазуху и укрыл ее под рясой. Потом из своего мешка выудил церковное платье с широкими рукавами, как я догадался, «стихарь», и передал мне. Я натянул эту хламиду поверх своей одежды. Алексий был высок и толст, так что стихарь, обвиснув на плечах, по длине пришелся мне почти впору.
— А шапка есть? — поинтересовался я.
— Клобука другого нет. Так ходи.
Дальше мы шли молча. Обсуждать случившуюся бойню мне не хотелось. Поп, подняв глаза к небу, беззвучно молился, видимо, просил прощение у Бога.
Переночевали мы в курной крестьянской избе. Два чернеца у крестьян любопытства и особых вопросов не вызывали. Хозяева поделились с нами своей скудной трапезой, состоявшей из пустой каши, пушного хлеба, в котором мякины оказалось больше, чем муки и простокваши. Постелили нам старые овчины на примитивные лавки в холодной горнице и оставили с Богом.
Алексий, притихший и сосредоточенный после недавнего происшествия, тяжело вздыхал и ворочался на жестком ложе. Я тоже долго не мог заснуть. Кусали клопы, бока мялись о неструганое дерево, и вообще, все произошедшее было глупо и грустно.
Утром, простившись с хозяевами ночлежной избы, мы, как говорится, по холодку продолжили путь. Дороги по-прежнему были мокры и грязны. Мои сапоги совсем раскисли, грубая крестьянская пища бродила в желудке, и я теперь мечтал исключительно о тепле, отдыхе и горячей воде.
О Москве пока можно было забыть. В течение дня нам несколько раз попадались казачьи и земские разъезды, ищущие неведомо кого, возможно, нас. Они останавливали и допрашивали путников, идущих в сторону столицы. Мы вели себя скромно, шли, не поднимая на встречных глаз, и нас пока не тревожили. Оружие, спрятанное под рясами, было незаметно и не привлекало внимания.
Пока все шло вполне успешно, и мы медленно продвигались вдоль устья Оки на восток в расчете добраться до следующей радиальной дороги на столицу.
Алексий более стоически, чем я, переносил дискомфортное пешее путешествие. Казалось, что его тревожат не стертые, мокрые ноги, а только уязвленная совесть. Я попытался с ним обсудить случившееся, его ратные подвиги, но он разговор не поддержал и окончательно замкнулся в себе.
Идти рядом с упорно молчащим спутником, вчера еще весельчаком, а сегодня угрюмым меланхоликом, было утомительно, и я начал подумывать о том, что нам лучше разойтись. В конце концов, мы только случайные попутчики, и нас ничто не связывает.
— Ты, собственно, зачем шел в Москву? — спросил я Алексия, когда, чтобы обсушить обувь и немного передохнуть, мы устроили привал.
— По нужде, — кратко ответил он.
— По какой?
— По своей.
— Жить там собирался? — не отставал я.
— Жить буду в пустыне, — ответил священник, мрачно глядя в сторону.
Похоже, у него возникли по-настоящему большие проблемы с верой и совестью. Только было непонятно, что послужило тому причиной, прошлые грехи или вчерашние события. Мне также претило насилие, особенно кончающееся кровью. Слишком небрежно относились и относятся в России к жизни людей. Я знал, к чему это приведет в будущем, но в том, что касалось вчерашних событий, особой своей вины не чувствовал. В конце концов, мы только защищались.
— Может, тебе лучше в монастырь пойти? — поинтересовался я, подбрасывая веток в чадящий костер. — Там станешь ближе к Богу.
Ответить Алексий не успел. Невдалеке от нас заржала лошадь, и мы разом насторожились. Я начал спешно натягивать на ноги непросохшие сапоги. Место, в котором мы расположились, было глухое, а время смутное. Прятаться смысла не было, костер дымил, и вычислить, что рядом с ним люди, было элементарно.
— Кого это нелегкая несет, — проворчал спутник, как и я, спешно обуваясь.
Узнать нам это удалось минуты через три. На поляну выехало несколько странно одетых людей восточного обличья с луками за спинами. Они остановились на почтительном расстоянии. Возглавлял всадников человек средних лет со скуластым лицом, узкими глазами и редкой растительностью на лице. Он отделился от группы, подъехал к нам, остановил лошадь вплотную к костру и разглядывал нас в упор, не произнося ни слова. Мы тоже молчали, ожидая, что за этим последует.
Рассмотрев нас, татарин или ногаец, я не смог точно определить по его обличию национальность, повернулся к спутникам и что-то закричал на своем языке. К костру подъехала остальная компания. Один из прибывших, полный человек со славянскими чертами лица, спросил по-русски:
— Вы кто такие?
— Сам, что ли, не видишь, — ответили. — Монахи.
— Злато-серебро есть? — проигнорировав мой ответ, спросил славянин.
— Откуда у монахов злато-серебро.
— А что есть?
— Хлеб есть, — ответил за меня Алексий и показал на свой мешок.
— Давай! — приказал толмач, не сходя с коня.
Алексий, не пререкаясь, передал ему свой мешок.
Славянин, брезгливо оттопырив губу, что-то сказал предводителю, тот буркнул приказание, и содержимое мешка полетело на землю.
Отец Алексий на чужбине больших богатств не нажил, и его скромный скарб хищников не заинтересовал. Один из азиатов соскочил с коня, раскидал ногой вещи священника и ничего не взял.
Старший, переговорив с толмачом-славянином, отдал спешившемуся азиату приказ, и тот, отвязав от седла аркан, ловко связал им мне руки, после чего приторочил конец к своему седлу. Я покорно стоял, не оказывая никакого сопротивления. Пытаться устроить рубку с двумя десятками конных кочевников была равноценно самоубийству.
Отец Алексий так же покорно дал себя связать, побормотав под нос, что де, «все по грехам нашим».