— Но у отца в тот день болел живот, — продолжала Лукреция, — и он решил воздержаться от фруктов. Так что мы с Хуаном оказались единственными, кто их съел. Стечение обстоятельств… спасшее нашего отца и чуть не стоившее жизни Хуану.
— Паук отомстил? — на выдохе произнес Чезаре.
Лукреция прикрыла глаза.
— Не знаю. Я о другом сейчас, Чезаре. Я ведь тоже съела персик, но мне ничего не сделалось. В следующие дни отец не отходил от Хуана. Ты же помнишь, он тогда чуть с ума не сошел. Мне казалось тогда, он любит его больше, чем нас с тобой, больше, чем малыша Хофре…
— Мне и сейчас так кажется, — сказал Чезаре.
Они помолчали.
— Как бы там ни было, тогда я не сомневалась в этом, — сказала Лукреция. — Особенно после того, что случилось, когда Хуан пошел на поправку. Однажды утром отец вошел в мою комнату и спросил, при мне ли его подарок, ласточка. Я показала ему. Он усадил меня перед собой и спросил, верю ли я, что он любит меня. Я сказала: «О да, батюшка, конечно же, верю». Тогда он налил в чашу воды и на моих глазах насыпал в нее какой-то порошок, от которого вода тотчас же помутнела. И велел выпить.
Чезаре слушал, не шевелясь и, кажется, не дыша. Лукреция села с ним рядом и положила ладонь ему на запястье, зная, что от следующих ее слов может разразиться буря.
— Я взяла воду. Вкус у нее оказался горький и какой-то тяжелый, словно туда налили немного крови. Мне стало тревожно, но я верила нашему отцу. Я верила ему всем сердцем, Чезаре. И верю сейчас.
— Что это было? — выговорил Чезаре, едва разжимая губы. — Что было в воде?
— Мышьяк, — просто сказала Лукреция. — Он действует мгновенно. Я сидела и смотрела на отца, а он смотрел на меня. Он так побледнел, Чезаре. На лбу у него выступил пот. Руки его дрожали. Мы просидели в молчании довольно долго, а потом он порывисто обнял меня и стал целовать мой лоб, повторяя, что должен был убедиться, должен был знать наверняка. Он просил у меня прощения… Чезаре?
На скулах ее брата вздулись желваки. Плохой знак: похоже, он не в силах владеть собой. Именно поэтому Лукреция так долго уходила от ответа, когда он расспрашивал ее о фигурке. Она знала, что это будет тяжело для них обоих.
Ее ладони легли на щеки брата, казалось, разом ввалившиеся.
— Чезаре, очнись, — как можно ласковей сказала она. — Он знал, что яд не нанесет мне вреда.
— Как он мог? — выдохнул тот. — Как этот ублюдок мог знать?!
— А ты разве еще не понял? Ласточка. Она делает меня невосприимчивой к любому зелью, любой отраве. Даже к хмелю. Ты не заметил, что я никогда не пьянею от вина, сколько бы ни выпила? Я и тебя с легкостью перепью, братец.
Она говорила игриво, даруя ему самые чарующие свои улыбки, лаская его окаменевшее лицо, и это подействовало. Чезаре выдохнул, краска медленно прилила к его щекам. Он стиснул запястья Лукреции с такой силой, что у нее захолонуло сердце: она знала о его мощи и знала, что он способен вырвать ей руки из плеч так же легко, как дети обрывают мухам крылья. Но это же ее возлюбленный брат, ее Чезаре. Он слишком любит ее, чтобы причинить боль даже случайно.
— Если бы ты умерла, я бы его убил, — сказал он, и Лукреция зажала ему рот ладонью.
— Замолчи. Господь все слышит. Он наш отец, и он мудр. Все, что он делает, во благо нашей семье.
— Но во благо ли каждому из нас? — горько спросил Чезаре, отстраняясь от ее руки.
Лукреция потупилась. Она слишком хорошо понимала, о чем он говорит. Ее брак с нелюбимым, назначение Чезаре кардиналом вопреки его воле, и даже Хофре, бедный маленький Хофре, скоро станет мужем зрелой женщины, которая смеется над ним, ребенком, и не скрываясь, крутит шашни с половиной папского двора… Только один Хуан, гонфалоньер папской армии, всегда получает все, что захочет.
— Он паук, а мы мухи в его паутине, — сказал Чезаре и встал. Лукреция не стала удерживать его, просто поднялась следом. И взяла за руку.
— Может быть, — прошептала она. — Но у одной из мух — сила быка, она вырвется из паутины. А другой не страшна никакая отрава, и паучий яд не лишит ее воли. Думай об этом, братец.
Чезаре молчал какое-то время, словно обдумывая ее слова. Взгляд его не отрывался от ее груди, там, где в вырезе платья покоилась на золотой цепи фигурка ласточки.
— Я буду, — ответил он наконец, и Лукреция улыбнулась ему.
То, что дверь в квартиру открыта, Кьяра поняла, как только вышла из лифта. Если бы дело было два месяца назад, она решила бы, что это Стелла — снова пришла по стенке, снова вырубилась на полу в прихожей, а когда очнется, снова не сможет вспомнить, как сюда попала. Кьяра множество раз думала, что надо отобрать у нее ключи, иногда даже говорила это вслух, держа сестру за волосы под тугой струей холодной воды в ванной. Но знала, что не отберет, не сможет. Потому что тогда дорогая сестрица будет торчать не в ее квартире, в тепле и относительной безопасности, а бог знает в какой подворотне. Или даже на работе. Хуже всего, если на работе.
Но Стелла лежит в земле. Вот уже два месяца и четыре дня она лежит в могиле на кладбище Фламинио, и за эти два месяца и четыре дня Кьяра так ни разу к ней и не съездила. Конечно, она присутствовала на похоронах, она должна была туда пойти, но потом…
Кьяра очнулась. Она вышла из лифта, глядя на приоткрытую — не распахнутую настежь, просто приоткрытую, так, что виднеется небольшая щель — дверь своей квартиры и думала о своей умершей сестре. А следовало думать о людях, которые, возможно, поджидали за этой дверью. Кьяра сунула руку в сумку, нашаривая газовый баллончик. Она не разлучалась с ним с тринадцати лет. Три предмета, которые она всегда имела с собой: паспорт, помада и баллончик. Баллончик был подарком ее отца — первым и единственным, больше он никогда ничего ей не дарил.
Кьяра вытащила баллончик из сумки и подошла к двери. Наверное, ей следовало вызвать полицию — то есть не наверное, а наверняка, глупо соваться туда одной. Эта рассудительная, здравая мысль разозлила ее. Кьяра подошла к двери вплотную и толкнула ее со всей силой, на которую оказалась способна.
Дверь ударилась о стену и отскочила от нее, снова загораживая обзор, но за ту долю секунды, что квартира была на виду, Кьяра успела заметить все, что надо. Первое и главное — чужих она не увидела. Возможно, конечно, что они прячутся, поджидая ее, но маловероятно, учитывая, какой погром они здесь учинили. Кьяра снова толкнула дверь, теперь уже не так сильно, и вошла, медленно озирая то, что еще утром было ее квартирой.
Обычно в кино герой, находящий в своем доме разгром, застывает на пороге и только хлопает глазами, оглядывая перевернутую мебель, разбитые стекла и расколоченный фамильный фарфор. Кьяра не встала, она пошла, и остановилась только посередине гостиной, споткнувшись о выдвижной ящик, вырванный из письменного стола. У нее было только две комнаты — гостиная, совмещенная с кабинетом, и спальня. Дверь в спальню оказалась распахнута настежь, и с того места, где ее остановил выдвижной ящик, Кьяра видела ворох развороченного белья на полу и матрац, снятый с кровати и небрежно прислоненный к стене.
Что они искали?
Кто «они», ей в голову в тот момент не пришло. Больше ее волновало — нет, не волновало даже, а удивляло — что? Что есть у нее, Кьяры Лиони, аспирантки университета Ла Сапиенца, ютящейся в тесной двухкомнатной квартирке в квартале Сан-Лоренцо? Архивных документов она дома никогда не держала, а все рабочие материалы хранила на ноутбуке, который после истории с Франческо Риноцци предпочитала оставлять в запертой подсобке на кафедре в университете. Впрочем, грабители могли об этом и не знать. Но неужели они правда искали ее ноутбук под матрацем?
Снизу донеслось требовательное мяуканье, и Кьяра чуть не подскочила. Кошка — у нее было имя, но Кьяра предпочитала называть ее просто кошкой — ткнулась бархатистым лбом ей в щиколотку, нервно потерлась. Царящий кругом разгром ее не смущал, она не была напугана, просто хотела есть. Странно, что грабители не убили ее или не вышвырнули за дверь. Кьяра снова ощутила накатившую вспышку злости. Ну почему она не могла этого сделать? Разве так трудно — вышвырнуть вон надоедливое животное, крутящееся под ногами? Да, трудно для таких, как Кьяра Лиони, но вряд ли для таких, как те, кто среди белого дня врываются в чужой дом.
Кошка снова мяукнула, и Кьяра сказала ей:
— Заткнись.
А потом села на пол.
Она не плакала. Ей даже не очень хотелось. Просто адская, чудовищная усталость, копившаяся в ней последние месяцы, вдруг достигла, кажется, критической точки. Ноги налились свинцом, потому она и села, просто не могла не сесть. Кошка замурлыкала и прошлась шелковистой спинкой по ее коленям. Немного впереди, между вспоротыми диванными подушками и сорванной с петель дверцей шкафа, поблескивала на ламинате подсыхающая лужица кошачьей мочи.