Выходя в город, они приняли меры, чтобы не привлекать лишнего внимания своим сходством. Секонд приклеил усы и шкиперскую бородку, а Фёст надел фотохромные очки. Да и причёски у них были разные. А что рост и сложение одинаковое, так кому до этого дело?
Нашли удобный столик в углу, сделали заказ. Секонд ждал продолжения беседы, поскольку они подошли к самому, на его взгляд, интересному, но двойник сделал останавливающий жест.
— Подожди, — и кивнул на компанию, разместившуюся в пределах слышимости.
Четверо мужчин и с ними две дамы, возрастом между тридцатью и сорока, некрасивые, но ухоженные и весьма прилично одетые. Сидят, судя по количеству посуды на столе, довольно давно. Разговаривают громко, не обращая внимания на немногочисленных посетителей. Больше всех тот, что сидит к братьям лицом, отчего его и слышно лучше всех, несмотря на музыку.
Крупный экземпляр, даже скорее толстый, с круглым щекастым лицом и растрёпанными вьющимися волосами, похожий на Дюма-отца в сорокалетнем примерно возрасте. А также и просторным клетчатым пиджаком старомодного покроя.
Витийствовал он почти о том же самом, о чём только что Фёст с Секондом рассуждали, но несколько в ином ключе.
Речь шла о судьбе страны, только относился к ней этот раблезианский тип совсем иначе. Он с азартом, будто на митинге, доказывал своим собутыльникам, что это государство просто не имеет права на существование. Как таковое. Если оба Ляховых сожалели о том, что власть чересчур слаба и не может навести пристойного цивилизованной державе порядка, то сейчас они слышали противоположное:
— Россия томится под властью кровавой чекистской диктатуры, авторитаризм нечувствительно превращается в фашизм. Народ страдает одновременно от нищеты и щедрых подачек, раздаваемых за лояльность на выборах. Не имеет возможности открыто выражать своё мнение, но настолько пассивен, что самые пламенные трибуны не могут даже в Москве собрать на «марши несогласных» больше нескольких сотен человек. Вгоняющий в отчаяние застой общественной мысли не оставляет шансов на достойное существование ничему мыслящему. Всё вокруг зловонное болото, тлен и распад… Как в худшие годы брежневского застоя, помноженного на поздний сталинизм…
Секонд слушал, весь обратясь в слух, и очень ему эта филиппика напомнила вечер встречи с Майей в Доме актёра. В этом толстом жуире, явно не бедном, хорошо, даже чрезмерно питающемся, вволю пьющем, мало было общего с аскетичной фанатичкой Казаровой. Кроме одного — патологического неприятия окружающей действительности, какой бы она ни была.
О причинах можно задуматься. У кого — своего рода психопатия, у кого — пресыщенность и жажда острых ощущений. Особенно, если авторитет в «референтной группе» обеспечен, а реального риска от своего «свободомыслия» — никакого.
— Пусть сильнее грянет буря, — не очень громко, но отчётливо сказал Фёст, когда толстяк сделал паузу, чтобы перевести дух и опрокинуть следующую рюмку.
— Что? — Вития медленно поднял глаза и будто впервые увидел соседей.
— Это ты, Вадим? Надо же, какая встреча!
— Горький, Максим. «Песня о буревестнике», — как бы не обратив внимания на следующие слова, ответил Фёст. — Ужасно всё похоже. Только «великому пролетарскому» хоть в какой-то мере позволительно было опасные глупости публично провозглашать, поскольку обитал он в начале ХХ века. Главное, «долой самодержавие», а там видно будет. И у «буревестника» было куда сбежать — вилла на Капри и всё такое. А ты куда побежишь, если снова грянет?
— Да ладно тебе, — после секундной растерянности нашёлся тот. — Выбрал место для дискуссий. Подсаживайся к нам, выпьем, поговорим…
Фёст кивнул, соглашаясь.
Представил Секонда, как и условились, своим братом, только что приехавшим из Сан-Франциско погостить.
— А это Миша Волович, звезда отечественной журналистики. Ежедневно выступает в прессе с разгромными инвективами в адрес чего угодно, и, что самое забавное, при полном отсутствии у нас свободы слова, собраний и печати его издают массовыми тиражами, прилично платят и ни разу не посадили в «холодную» даже на месяц-другой, что при сверхлиберальном батюшке-царе Николае всё-таки практиковалось. Не говоря о более серьёзных статьях тогдашнего «Уложения о наказаниях».
Встреча и начавшаяся дискуссия с Воловичем и его компанией показалась Секонду не только интересной и поучительной, но и просто забавной. Надо же — в чужой только что мир явился, где всё, кроме собственного аналога и кое-каких архитектурно-топографических совпадений с во всём прочем иной Москвой, не было ничего близкого и понятного. Но не прошло и часа — возникло ощущение, будто с одной стороны улицы на другую перешёл. Витрины другие — и только, а люди — те же самые, пусть и воспитанные в абсолютно чуждых условиях «советской власти». Но с психологией, в своих основах не требующей специального изучения и даже особенной корректировки. Что, таких, как этот Волович, у себя в «Приюте репортёра» на Арбате не встретишь? Да каждый второй из тамошних завсегдатаев с ним мог бы местами поменяться, без ущерба для текущего литературного процесса. В обеих реальностях.
Конечно, и белые офицеры — Ненадо, фон Мекк и Оноли — отважные гранатомётчики, генерал Берестин, полковник Басманов, другие корниловцы и марковцы, геройствовавшие в Москве и Берендеевке, — поначалу показались Секонду непонятными. Своей слегка наигранной бравадой, готовностью кидаться в бой с такой отчаянностью, что враг терял боевой дух и моральные устои (и без того слабо мотивированные), а то и сфинктеры у него расслаблялись не по обстановке. Но на второй час совместных действий бойцы, разделённые тремя поколениями, начали понимать друг друга настолько хорошо… Секонд вспомнил картинку — сидят на ограждении скверика два поручика, Колосов-штурмгвардеец и корниловец Ненадо. Угощают друг друга куревом, один — сигаретами, другой — папиросами. И уж так им всё понятно в своём нелёгком ремесле. Хотя разница в возрасте — больше восьмидесяти лет.
Так что, в принципе, жизнь везде одинакова.
Секонд представился как бы начальником своего брата, топ-менеджером головного офиса всемирной «Комиссии по изучению и рационализации паранормальных явлений», отчего сразу вырос в глазах окружающих. Эти ребята традиционно относились к любому иностранцу, пусть и родных кровей, с заведомым почтением.
Как писал Салтыков-Щедрин: «Хорошо иностранцу, он и у себя дома иностранец».
Прилично разогретый журналист немедленно начал вышучивать Фёста. Вот, мол, человек, сам в конторе, на западные гранты существующей, работает, а других осуждает.