Мне почему–то казалось, что сделать это необходимо.
А затем я вторично осознал себя только во время разговора с Ивонной. То есть, опять же, можно было бы, наверное, вспомнить, как мы внезапно столкнулись на повороте лицом к лицу, и какая она вся из себя была в этот момент замкнутая и отстраненная, и как я вдруг впервые почувствовал бездну возраста, который нас разделяет, слишком уж она действительно была сама по себе, но все это, естественно, не имело ну никакого значения — Ивонна просто спросила:
— Ты когда придешь сегодня домой?
— Приду, — сказал я.
— Приходи, не задерживайся, не заставляй меня волноваться…
И — пошла, не оглядываясь и, по–моему, даже пришаркивая ногами…
Было в ней что–то болезненное.
Как будто — старуха.
И, наверное, уже окончательно я себя осознал, только стоя перед колоннами внушительного здания Департамента. Все четыре его этажа багровели косматым гранитом, несмотря на вечернее солнце сияли люстры чуть ли не в каждом из окон, доносилась танцевальная музыка, а над мрамором колоннады, с треугольного портика, который ее замыкал, знаменуя, по–видимому, особенность нынешнего события, величаво свисало могучее полотнище с государственным гербом, и порывами ветра шевелились тяжелые кисти, которыми оно было обшито.
Ощущение от него было тяжелое.
Между прочим, попал я туда тоже не сразу, я не помнил отчетливо улиц, которыми я только что проходил, и не помнил прохожих, шарахающихся и уступающих мне дорогу. «Лазарь» рубчатой рукояткой своей не помещался в кармане, и я, кажется, сколько мог, прикрывал его сверху ладонью. А когда я, наконец, очутился на набережной, сегодня тщательно подметенной, и, работая выставленными локтями, протолкался вперед через скопление любопытных, то вдруг выяснилось, что здание Департамента замкнуто оцеплением и гвардеец, в которого я чуть не уткнулся, грубовато осведомился, чего я тут ошиваюсь.
Видимо, ему не понравилась моя напряженная физиономия, он, во всяком случае, не пропустил меня внутрь, как я ожидал, а довольно–таки нелюбезно начал расспрашивать, откуда я достал приглашение: почему здесь пометка чернилами, да кто именно мне его выдал, а поскольку я не сумел втолковать ему ничего вразумительного, повернулся — наверное, чтобы позвать дежурного офицера.
Я уже вяло прикидывал, нельзя ли мне как–нибудь рвануть мимо него — проскочить, а потом затеряться в числе приглашенных — идея, конечно, была дурная, но как раз в это время уверенный хриплый голос сказал из толпы:
— Пропусти хлопца, зема, что ты к нему привязался?..
И гвардеец вдруг дернулся — одновременно расплываясь и вглядываясь.
— А… это ты, Николаша? Какая встреча!.. Разве ты еще жив? А был слух, что тебя уже давно отоварили…
А Ценципер, внезапно выделившийся из толпы, ухмыльнулся:
— Жив еще!.. Что мне будет?.. А мальца — пропусти, у него мать там работает…
— Ну разве что, мать… — засомневался сказал гвардеец.
И посторонился немного, пропуская меня за линию оцепления.
Я еще слышал, как они некоторое время переговаривались:
— Радиант сожгли, знаешь? — спрашивал басом гвардеец. А Ценципер снисходительно отвечал: Знаю, кто же об этом не знает… — Что теперь будет, без Радианта? — интересовался гвардеец. — А что будет, скорее всего, ничего не будет… То–то и оно, что, скорее всего, ничего не будет…
Голоса затихали.
И вот только теперь я в какой–то степени начал осознавать себя.
Впрочем, видимо, даже не столько осознавать, потому что предшествующие события по–прежнему куда–то проваливались, сколько краем сознания воспринимать, наконец, что вокруг меня происходит.
Я смотрел, как подъезжают к зданию Департамента гладкие черные «волги», ухоженные до раскормленности, и как вылезают из них мужчины в официальных строгих костюмах, и как они привычно оглядываются по сторонам, и как затем, сопровождая женщин, увешанных драгоценностями, величаво и тупо поднимаются по ступенькам, ведущим к парадному входу, и как дубовые, обитые бронзой двери торжественно распахиваются перед ними.
Я все это видел.
И я думал, что если наш мир является словно бы тенью другого, то пускай эта тень исчезнет, как можно скорее. Пусть она растворится, не нужная никому, и, быть может, останется только в неясных воспоминаниях — в смутных мифах и в неправдоподобных догадках о том, что что–то такое существовало. А потом и воспоминания эти будут смыты пронизывающими мгновениями.
Я, во всяком случае, знал, что мне следует делать.
И когда пара белых ухоженных лошадей, равномерно цокая подковами по булыжнику, подвезла к Департаменту вычурную коробку кареты — с сонным кучером на высоких козлах и красивым китайским фонариком, прицепленным к одному из углов — и когда из этой кареты выпростался, по–моему, напомаженный Дуремар и, как все, оглянувшись по сторонам, предложил свою руку Елене, вышедшей вслед за ним в бальном платье с кулоном, то я, ничего не продумывая, сам собой переместился в первые ряды любопытных и, таким образом оказавшись в нескольких шагах от нее, вытащил из кармана нагретых увесистый «лазарь» и, обеими руками сжимая мертвящий металл, выстрелил — получив отразившуюся в локтях, болезненную отдачу.
Я, наверное, промахнулся, потому что Елена просто–напросто уставилась на меня, а потом отшатнулась и, как мне показалось, ударилась о дверцу кареты. И — опять обернулась ко мне, и на лице ее выразилось удивление. Видимо, она что–то пыталась сказать, губы ее шевелились, а сияющие обнаженные плечи презрительно передернулись. Слов я, однако не слышал. Я, по–видимому, вообще ничего не слышал в эту минуту, но Елена, по всей вероятности, все–таки что–то сказала, а потом резко вздрогнула, точно ее укололи, и рукой, на которой висела браслетка, схватила себя за плечо: что–то красное, пугающее, невозможное потекло у нее из–под пальцев, ослепительно вспыхнула крошка бриллиантов на перстне — и она посмотрела на это текущее, красное, а затем — на меня, по–видимому, уже догадываясь. Было видно, что она нисколько не испугалась: подняла вдруг другую, свободную руку и знакомым мне жестом, как–то даже неторопливо постучала себя по виску, вероятно, показывая, что ты, мол, свихнутый.
Конечно, я был свихнутый, я и сам это отчетливо понимал, потому мне надо было стрелять, но я не стрелял, обессилев. Я лишь тупо глядел на все это — красное, стекающее по коже, и внезапная дрожь, зародившаяся где–то внутри, подсказала мне, что именно так вытекает жизнь.
Конечно, я был свихнутый: странные карикатурные люди бесновались вокруг меня, они что–то кричали и размахивали руками, подходить, однако, вплотную, наверное, опасались. Я, оборотился к ним, не зная, что делать, и они всем скоплением дико шарахнулись, по–видимому, испугавшись. Образовался какой–то проход. Там была — мостовая, и набережная, выложенная гранитом, и горбатый каменный мост, отражающийся в канале. На мосту я, склонившись, выпустил из рук пистолет, и он, булькнув, ушел куда–то в темную воду. Сияло солнце. Я почти ничего не видел. Позади меня был душный непроницаемый мрак. И непроницаемый мрак сгустился по бокам от меня. И непроницаемый мрак лежал впереди. И лишь чуточку дальше, у суставчатой, с узкими окнами каланчи, нависающей, будто падая, над самым асфальтом, у ворот, которые были закрыты, словно проблеск надежды, мерцало что–то расплывчатое. И я знал, что мне остается уже недолго, и я медленно потащился туда — потому что там было немного светлее…