В автобусы напихивались, как селедки. Автобусов оказалось мало: то ли кто-то уехал ночью, то ли не приехал утром. Марат, угрюмый, с мешками под глазами, командовал посадкой. Я представил, как протискиваюсь в пропахший потом и перегаром автобус, и к горлу подкатил кислый рвотный комок. Рыся нацарапала обгоревшей палочкой свой номер телефона на клочке обертки, сунула мне в карман и скользнула в набитый доверху «рафик». А я пошел пешком.
И очень скоро об этом пожалел. Земля качалась под ногами, каждый шаг отзывался в голове так, будто по ней били колючим, тяжелым молотком. Обрыв вдоль реки становился всё ниже, кусты – всё гуще, под ногами зачавкала жижа, над головой зазвенели комары. Бесчисленные их эскадрильи пикировали за шиворот, набивались в волосы, лезли в ноздри, вокруг на разные голоса орали лягушки, из-под моих ног шваркнули в заросли утки – я зашел в болото. Я и не знал, что такие есть под Городом. Островки, бугры твердой земли поросли корявыми ивами, тростник был в полтора моих роста, колыхал мохнатыми блондинистыми метелками, сыпал пыльцой. В тростнике шипело, ворчало, чавкало, хлюпало – удирало от меня, пряталось.
От духоты першило в глотке, солнце давило сверху раскаленной гирей. Провалившись второй раз по колено в воняющую гнилью, пузыристую, черную жижу между кочек, я решил идти напрямик, к недалекому лесу. Выйдя на очередной островок, присев отдохнуть на сухое, я почувствовал взгляд. Медленно обернулся… С протянувшегося над землей толстого узловатого сука на меня смотрела пара медово-желтых, стеклистых глаз. Я вдруг понял: узловат и толст вовсе не сук, и буро-желтое на нем – не старая разлохмаченная кора. На ушах у зверя были кисточки, пучки распушенных волосков. Я медленно, очень медленно поднялся и, пятясь задом, зашел в болото. Я где-то читал: им нельзя смотреть в глаза, это опаснее всего, но я просто не мог оторвать взгляда. Я перестал смотреть, только когда споткнулся и упал на спину, в грязь. А потом перевернулся и на четвереньках сиганул сквозь кусты и тростник, с кочки на кочку, и остановился только в лесу, упал, задыхаясь, на подстилку из коричневой сухой хвои. Сколько я пролежал там – не знаю. Меня вырвало, я едва успел повернуться на бок, чтобы не захлебнуться блевотиной. Наконец заставил себя встать.
В лесу вскоре нашлась дорога, старая колея по просеке, ельник сменился редкими соснами, я спустился в ложбину, поднялся на холм – и увидел Город: зубчатую стену многоэтажек, кольцевую, пригородный поселок-новостройку, кирпичные многоэтажные мини-замки, недостроенные, заброшенные после недавнего кризиса, и шоссе. Перегородившие шоссе туши бронетранспортеров. И там и сям вдоль кольцевой поднимались в безветренное небо клубы дыма. Я передохнул на холме, полежал в теньке, пытаясь придумать, что делать. Мысли шевелились, как слизни в киселе.
Дорога, по которой я шел, сбегала по склону и через полкилометра вливалась в шоссе. Если я не слишком уклонился, то должен был подойти к Городу с северо-востока. Если держать правее от шоссе, на видимую издали группу многоэтажек, должно быть, выйдешь как раз к своему микрорайону – я жил в двадцати минутах ходьбы от кольцевой дороги. И я, дожевав щавель, пошел.
Сверху дорога казалась простой – поля, перелески. Но, пройдя немного, обойдя невесть откуда взявшееся озерцо, попав в заросли ивняка, а потом в густой еловый лес, которого сверху не видел, я понял, что заблудился снова. Наверное, я бредил и ходил кругами. Я был болен, совсем болен, я едва шел, я изнемог. Вчера в моем желудке плескалась бутыль дешевого вина, а в переносье впечаталось полтора килограмма железа, и я теперь потерял всякое представление о том, куда иду. Как в Городе – я будто провалился куда-то за десятилетия до своего времени. Мир вокруг дрожал и менялся, проваливался и всплывал снова.
Дорога вдруг вывела на поляну. Там стояла свежесрубленная деревянная капличка с надписью по-польски. Подле нее валялись бутылки из-под олифы с остатками сургуча на горлышках. От каплички через лес по просеке шла дорога, испещренная отпечатками подков. Я пошел по дороге, и за вторым поворотом навстречу мне шагнули двое, одетые в табачного цвета гимнастерки и галифе, заправленные в высокие, почти до колен сапоги, в пилотках на головах, с винтовками наперевес. Первый сказал: «Стой, кто идет!» А второй, одновременно: «Документы!» Я, почти не удивившись, вытащил из кармана отсыревшее академическое удостоверение. Первый, с изрытым оспинами грубым лицом, повертел в руках темно-красную книжечку, спросил:
– Почему здесь?
– Я домой иду, – прошептал я хрипло. – Я больной. Я ходил, мне плохо совсем. Я домой иду.
– Ходил он! – Рябой осклабился. – Здесь. В такое время. Ты что, не знаешь, война началась? Не знаешь?
– Нет, – прошептал я, – мне плохо. Позвольте мне, позвольте…
Я вдруг заметил за деревьями высокую, в два человеческих роста, дощатую изгородь.
– Петренко, – сказал рябой, – проводи его.
Петренко, сунув удостоверение в карман, ткнул прикладом мне в спину:
– Ну, пошел, пан хворы академик!
Мы пошли по дороге вдоль изгороди, до ворот, где маялся часовой с такой же допотопной, длинноствольной винтовкой, как и у моего конвоира. За изгородью стоял автофургон, жестяная глухая коробка на шасси полуторки, рядом курили люди во френчах, затянутые в портупею, с кобурами на ремнях. Один из них взял мое удостоверение, глянул и бросил: «В расход!» Кто-то из стоявших заметил: «Может, в Город отправим, разберутся?» Ему ответили: «Там сейчас не до того, все эвакуируются. Всех из расстрельного отдела к нам отправляют. Сами разберемся, некогда, еще два рва для новой партии копать».
Меня подвели к неглубокой, едва ли в метр, ямине в песке. Приказали стать на край. Я стал. Петренко вскинул винтовку. Ощущения нереальности происходящего, отстраненности не было. Я очень хорошо понимал, что стою на краю песчаной ямы, и это именно меня сейчас расстреляют, а потом закопают в песке под сосной, именно мне в лицо смотрит черный, жирный зрачок винтовочного дула. Но почему-то нисколько не боялся. Выстрела я не услышал – солнце вдруг покатилось под ноги, и стало темно.
Когда планировалась «Барбаросса», немецкий Генштаб посчитал обширный район болот в среднем течении Припяти и Березины непроходимым. Танковые клинья армейских групп «Центр» и «Юг» обошли болота, а в них и за ними стягивались, скапливались разбитые имперские части. В конце концов Гудериан и Клейст были вынуждены принять меры и выкурить из трясин изголодавшихся имперских солдат. Но болота отчасти оправдали свою репутацию непроходимых и остались занозой в немецком боку вплоть до лета сорок четвертого. Оружием они были набиты под завязку.