Буассар завалился на брошенный в траву брезент, и дым его сигареты приятно защекотал ноздри.
Я присел рядом.
Малиновый берет и пятнистую рубашку я сбросил, подложив под локоть, чтобы не чувствовать жесткость брезента. И не торопясь потянулся к вскрытой французом банке пива.
– Ба боле, ба-а-а… Ба би боле, ба-а-а… – отбивал такт Буассар.
В нехитрой песенке, мелодию которой он насвистывал, речь шла о том, как хорошо, когда нас двое, а ночь тиха и безлюдна.
Типичная французская песенка, хотя на чернокожий манер.
Впрочем, какое дело до манер тем, ночь вокруг которых тиха и безлюдна?
– Ба боле, ба-а-а! – подмигнул я Буассару.
Несмотря на некоторую болтливость француз мне нравился, я старался держаться к нему поближе. Занимаясь такой работой, как наша, нелишне знать тех, на кого можно положиться в деле.
Мы курили, потягивали теплое пиво и смотрели, как негриль бабинга, взятый капралом месяца три назад в сожженной глухой деревушке, возится у костерка, собираясь готовить обед, а голландец ван Деерт, глухо обросший густой бородой, здоровенный, как буйвол, жуя резинку и щуря маленькие свирепые глазки, что-то негру внушает. Мы не слышали – что, но примерно догадывались. Голландец терпеть не мог черных, у него была на черных аллергия, он пятнами шел, когда видел двух, а то, не дай бог, троих черных.
Но я это не в осуждение.
У каждого свои привычки и вкусы.
Будем считать, что в данном случае голландец просто следил за чистотой и опрятностью негриля ба-бинги.
За походным столом я сидел рядом все с тем же французом. Никто не звал его по имени, многие даже не знали его имени – просто Буассар, иногда. Длинноголовый. Буассар на прозвище не обижался, ведь это он сам однажды объяснил – богатые люди, дескать, почти всегда относятся к долихоцефалам, то есть как раз к этим вот длинноголовым. Только голландцу утверждение Буассара не понравилось. Ему, наверное, больно было узнать, что, как короткоголовый, он навсегда обречен на нищенство.
– Жри я так, как ты, Буассар, – сказал тогда голландец, поигрывая коротким ножом, – я наел бы себе голову подлиннее, чем твоя.
В этой фразе был весь ван Деерт.
Буассар ухмыльнулся.
Он вовсе не настаивал на своем утверждении, касающемся исторической роли долихоцефалов. В конце концов, эти свои неожиданные знания он почерпнул из случайной книжки, опять же случайно попавшей ему в руки в военном госпитале Алжира в тяжкие минуты кафара – большой тоски, часто одолевающей белого человека в чужом для него тропическом климате. Буассар не собирался спорить с голландцем. Ван Деерт часто вел себя как скотина, но Буассар находился рядом с ним во время похода на Чад, а потом воевал на Гваделупе, а потом они вместе усмиряли Алжир и Марокко. Им было что вспомнить. А это позволяет терпеть друг друга.
Буассар и сам любил шутки.
Случалось, он садился около кухонного костерка так, чтобы видна была рукоять тяжелого «вальтера», сунутого в карман, и как о чем-то само собой разумеющемся заводил неторопливый разговор с негрилем бабингой о его, бабинги, возможном и скором побеге к симбу.
– Только ты не уйдешь далеко, – вкрадчиво заканчивал Буассар, и его выцветшие глаза смеялись. – Ты знаешь, я хорошо стреляю. И если ты попробуешь сбежать, бабинга, я продам твой череп тем американским ребятам, что обслуживают бананы Сикорского.
Знаешь, что такое банан Сикорского, бабинга? Не знаешь? Подсказываю. Это боевой вертолет. Такая большая стрекоза, загруженная ребятами в пятнистых рубашках. За череп негра с пулевым отверстием во лбу или в затылке они дают кучу долларов. А это твердая валюта, бабинга. А твердая валюта нужна всем.
И показывал негру «вальтер»:
– Тот самый калибр, бабинга. Пуля большого калибра может раздробить череп, а «вальтер» – деликатное оружие. Получается просто дырка в черепе и мелкие трещинки вокруг, будто паутина. Очень красиво, бабинга, держать над камином череп негра с пулевым отверстием. Ты согласен?
Бабинга кивал затравленно.
– Оставь негра, – окликал я француза.
Я знал, что ему нравилось мое вмешательство.
Спрятав «вальтер», Буассар, ухмыляясь, брел к палатке. На смуглом лице рейнджера играли все его шрамы, перемешанные с ранними морщинами.
А вот голландца я не любил.
Точнее, не доверял голландцу.
Ван Деерт был слишком жаден, слишком жесток – даже для легионера. На что он способен, он доказал еще в Индокитае, а к нам его занесло объявление, однажды появившееся в «Дагенс нюхетер»: «Крепких мужчин, интересующихся сельскохозяйственными работами в Конго и владеющих всеми видами огнестрельного оружия, просят позвонить по телефону такому-то».
Ван Дееерт позвонил.
Он обожал «сельскохозяйственные работы» и владел всеми видами огнестрельного оружия. И еще – он торопился. В те дни его фотографию таскали в карманах чуть ли не все полицейские Швеции, в которой он временно пребывал. К счастью голландца, из «сельскохозяйственной» конторы его быстренько переправили прямо в Конго.
Слева от меня жевал тушенку новичок немец Шлесс.
Капрал сам подогнал Шлессу форму, она сидела на нем прекрасно, но это было все, что мы о нем знали. Никто из нас пока не видел новичка в деле.
А напротив сидел Ящик.
Он сидел, опустив глаза. Случалось, ложка надолго застывала у его губ, будто неожиданная мысль останавливала его. У Ящика были светлые короткие волосы. Он не любил, разговаривая, глядеть собеседнику в глаза. Мы, собственно, никогда с Ящиком не разговаривали: он объяснялся только на плохом итальянском, хотя на итальянца не походил.
И еще деталь – он боялся дождей и грома.
Нас это смешило.
Но если Ящик, так его почему-то прозвали, ложился за пулемет, можно было спокойно раскуривать сигарету прямо на бруствере. Умение Ящика владеть пулеметом пугало. Впрочем, в легионе всегда есть возможность стать в каком-то деле непревзойденным мастером. Б конце концов, тебе платят и за это. В конце концов, это позволяет тебе выжить.
Из нагрудного кармана капрала торчал обрывок газеты, давно затертый на сгибах. Он подобрал обрывок газеты в каком-то браззавильском баре и постоянно таскал обрывок в кармане. Может, там было что-то такое, о чем не прочтешь ни в какой другой газете, не знаю, но, капрал давно заработал право на причуды. Он относился к настоящим легионерам, к легионерам до смертного часа. Там, где он проходил, сгорала и уже не росла трава, как, впрочем, и под ногами голландца.
А это кое-что значит.
Прихватив пару жестянок, я вернулся на брошенный возле палаток брезент.
Из-за примятой травы глянула на меня тупыми глазами желто-зеленая древесная лягушка. Наверное, она свалилась с ветки. Ни с того, ни с сего я вспомнил слова одного чудака о том, будто в спокойном состоянии такие вот лягушки вообще ничего не видят. Так у них устроено зрение. Мир для них – просто сплошной голубой фон без каких-то там деталей или просветов. Но, как объяснил мне тот же чудак, лягушки ничуть не чувствуют себя обездоленными существами. Достаточно чему-то перед ними шевельнуться, дрогнуть, мелькнуть, как лягушки будто просыпаются и без всяких раздумий прыгают на внезапно высветившуюся добычу. Понятно, что при таком раскладе вполне можно помереть с голоду, находясь в окружении десятка насекомых, вкусных, но не проявляющих никаких признаков жизни, но так устроена жизнь: хочешь доказать, что ты живой, – дергайся.