В первые секунды, когда станционные гул и полутьма оказались отрезаны массивной металлоконструкцией, музыкант думал, что ослеп и оглох. Он стоял, привыкая к новому месту, пробуждая в себе чувство опасности. В метро, конечно, тоже необходимо вести себя осторожно, но та осторожность по сравнению с этой просто беспечность.
Разумеется, на самом деле тут не было тишины: негромко скрипел песок под ногами переминающегося в стороне бродяги, откуда-то спереди доносилась робкая капель, и темнота не была столь уж непроглядна: издалека белым светом манил к себе выход.
Включив фонарик, музыкант медленно двинулся вперед.
Парадоксально, но с этой стороны ворот коридор был намного чище. Настоящий мусор – куски штукатурки и облицовочной плитки – по-явился только у подножия замерших эскалаторов. Потом под ногами захрустело битое стекло, словно чьи-то хрупкие кости. Впрочем, может, это и были кости – тех, кому не повезло. Или, наоборот, повезло – как посмотреть. Каждый шаг взметал облачко пыли. Пятно света помалу приближалось.
Бродяга поднимался рядом по параллельной лестнице эскалатора.
Наверху музыкант остановился, чтобы надеть старенький ГП-5. На поверхности были и другие опасности, кроме радиоактивной пыли, и гораздо страшнее – но не отказываться же из-за них от защиты совсем? Музыкант планировал вернуться в метро – и хорошо бы живым и здоровым – попытать счастья в следующий год, если в этот судьба опять посмеется над ним.
– Эй, человек! – окликнул его оборванец. – Эй! Да постой же!
Но музыкант не услышал: маска противогаза закрыла уши, да и сам бродяга нацепил старый промышленный респиратор, и его голос прозвучал глухо.
Музыкант упруго шагнул вперед, держась середины улицы, по серому асфальту, испещренному глубокими трещинами, на котором, если приглядеться, еще можно заметить полосы разметки – настоящее чудо, ведь столько лет минуло.
Здесь все оставалось почти как раньше – если закрыть глаза на то, что невысокие старинные домики лишились крыш, а их окна – стекол. Может, это произошло тогда… а может, просто неумолимое время взяло свое. Дорожные знаки, магазинные вывески, рекламные плакаты, выцветшие и обвислые, – все на прежних местах. Почерневшие решетки заборов, и контактная сеть, питавшая когда-то троллейбусы, и ржавые скелеты автомобилей, усыпанные прошлогодними листьями, – все нетронуто и забыто.
Каждый раз, оказываясь на поверхности и глядя на остовы машин, музыкант представлял, что находится не в огромном городе, а на кладбище странных металлических насекомых. Инстинкт заставлял их выстраиваться друг за другом в длинные цепочки, образуя причудливые фигуры, видные, наверно, даже из космоса.
От этих мыслей его бросало в дрожь, он оборачивался и замирал, подозрительно разглядывая мертвые здания. Но опасности не спешили себя проявлять – должно быть, ему просто везло.
– Куда бежишь-то? – бродяга, отчаявшись докричаться, чуть обогнал музыканта и схватил его за рукав.
Музыкант, остановившись, повернулся к нему и смерил взглядом, памятуя слова Копыта держаться с осторожностью.
– Слушай, тебе в какую сторону? – оборванец, по-видимому, просто не мог молчать. – Идем вместе. Вдвоем-то все легче. В одиночку здесь очень опасно – схарчат и даже имени твоего не спросят. С моим приятелем вот случай был: он так же отправился наверх и вдруг запропал. День его нет, и два. Ждали да ждали – так и не дождались. Потом уже искать пошли, и, не поверишь, нашелся только ботинок – левый, а больше ничего и не осталось от человека. Это, правда, не здесь было, а на Ленинском проспекте, и давно уже, только вот…
Музыкант дернул рукав, освобождаясь, и, не говоря ни слова, двинулся дальше.
– Ты чего угрюмый такой? – бродяга ступал рядом, не отставая ни на шаг. – Меня Хлопушом звать, а тебя?.. Я раньше на Калужской обитал. Хорошее место. У меня там все схвачено было: свое небольшое дело, признание, успех, процветание. Подо мной целых пять бойцов ходило, пока не вышел конфликт с тамошними общинниками. Из-за сущего пустяка, кстати, конфликт-то. Они такие мелочные люди – в натуре сволочи. Нет, чтобы разобраться, сразу поставили вопрос ребром: или к стенке встаешь, или прочь со станции, и чтоб дорогу сюда забыл. Ясное дело, лучше изгнание, чем сыграть в ящик.
Он запнулся на ровном месте, едва не упал, умолк – к сожалению, ненадолго:
– Ты не смотри, что у меня вид такой потасканный. Я не какой-то там бич. Я на самом деле уважаемый человек, меня многие знают. Просто судьба нелегкая. Ленинский проспект, опять же, не остров Святой Елены. Я там кантовался первое время, пока дела не пошли на лад, и если бы не один нелепый ин-цин-дент, – бродяга произнес это слово по слогам, – и сейчас бы жил – не тужил. Кстати, а что у тебя в футляре? Неужели гитара?
– Гитара, – холодно подтвердил музыкант.
– А, так ты музыкант. Барону играл, что ли?
Музыкант кивнул.
– Ну, все понятно. Я как увидел тебя у ворот, сразу понял: вот непростой человек. Барон кого попало к себе не зовет – только лучших. Умный он и разборчивый. Кстати, рассказывают, что давно, еще когда все это, – бродяга широким движением указал на окружающие дома, – было нормальным, а не как сейчас, Барон – тогда он еще не был Бароном – занимался живописью. Натурщицы, пленэры, вернисажи, успех, шампанское и кокаин, гламур, тусовки, высший свет. Он был самый настоящий художник, причем не из последних.
Музыкант с сомнением поглядел на бродягу.
– Сначала, – продолжал тот, – когда Барон был сам по себе – никому не известный и ничего не добившийся, – он горел огнем и светил другим. Он творил – от души, вкладывая в каждую картину частицу себя. А потом, когда пришло признание и появились деньги, а имя его стало синонимом успеха, начал халтурить.
Слава – медные трубы – питалась его талантом.
Когда он понял это, что-то случилось. Хотя, может, все было совсем по-другому: он попытался писать и понял, что, как раньше, уже не может, или просто подумал о том, что однажды не сможет, – в общем, что именно с ним произошло, достоверно никто не знает. Известно только, что он внезапно исчез. Закрылся в своей студии и целый месяц не выходил. Не отвечал на звонки, не забирал из ящика почту и не оплачивал счета. А когда месяц истек и участковый в присутствии понятых вскрыл дверь – все же думали, что Барон умер… – бродяга замолчал.
Наверное, рассчитывал, что музыкант с нетерпением поторопит его, желая продолжения, но тот лишь недоверчиво покосился на рассказчика, не произнеся ни слова и даже не замедляя шаг.
Прервав грозившую затянуться паузу, оборванец не менее драматично продолжил:
– Их взгляду предстала ужасная картина. На стене висело полотно – настоящий шедевр, воплощенное совершенство, а перед ним, преклонив колени, словно в молитве, немо застыл Барон. Он не слышал вошедших, пребывая в своего рода трансе, зачарованный своею картиной. Он взирал на нее со страхом и восхищением, по лицу катились крупные слезы, и ясно было, что это молчаливое поклонение продолжается уже не один день.