Двенадцать метров — это очень много. С разбегу не перепрыгнешь, как раз приземлишься на колючку. И тут какой разбег, если полоса от самой стены. Влезть на барак? По крыше не разбежишься, она сильно в обратную сторону покатая…
…- Задержанный номер восемь на месте!..
…До чего же холодно босиком стоять… Вообще-то эти сволочи все рассчитали точно. Всех делов-то: отнять обувь, а вокруг бараков настелить сплошняком колючую проволоку и густо набросать битые бутылки. Бараки — квадратом, в центр — вышку с пулемётами на четыре стороны. Пусть бегут, кто хочет. Как раз ноги оставит…
…- Задержанный номер одиннадцать на месте!..
А бежать надо, надо бежать… И не в каком-то долге дело. А просто — сравнивать ему не с чем, он про концлагеря только от Олега Николаевича в школе слышал, но это концлагерь. Хуже любого немецкого, про которые ещё и кино показывали. Неужели это и правда было — кино, дискотеки, Светка? И невозможно было поверить в войну… Как сейчас невозможно поверить в то, что может быть мир. В то, что мама с Никиткой жили… Это-то и опасно — поверить, что такая жизнь — навсегда, смириться. Они только этого и ждут… А ведь он и так почти сломался в фильтрационке…
— Задержанный номер двадцать два на месте!..
…«Задержанные». Не военнопленные, а задержанные. Ну, правильно, несовершеннолетний военнопленным быть не может. А задержанным — сколько угодно, хоть помри. Задержанному можно и пластиковый мешок на голову напялить, и одноразовые наручники (от которые кожа слезает лохмотьями) на запястьях затянуть. Для него Женевские Конвенции не писаны… Что там училка в школе про гуманное обращение говорила? Посмотрела бы она сейчас на такое вот «обращение». Тысяча мальчишек и девчонок, младшим семь (с этого возраста можно взять у родителей), старшим семнадцать, двумя квадратами стоят босиком ни ноябрьском асфальте и откликаются по номерам, без имён…
— Задержанный номер двадцать восемь на месте!..
До чего же паскудно… Раньше думал: разные там честь, достоинство — выдумка всё это, из книжек. К партизанам прибился, потому что один остался. А больно бывает, когда бьют… А оказывается, когда вот так: унижают — в сто раз больнее, в тыщу! И ничего не сделать, ничего не противопоставить… С отчаянья молиться пробовал — не помогает… Молиться — смешно… Батяня в бога не верил, хотя и не запрещал никому… Он говорил, что человек сам свою судьбу решает. Хочется верить. Очень больно, а как жить, если об тебя ноги вытирают походя… Если то и дело кого-то увозят, и не скрывают — куда. «На исследования», «на лечение», «на усыновление»… И ты должен быть благодарен администрации ООН за заботу, за то, что тебя спасут из этой варварской страны…
— Задержанный номер сорок три на месте!..
…Задержанный номер сорок три — это он, Юрка Климов, шестнадцать лет, из партизанского отряда Батяни. Только он назвался Сашкой Зиминым. Просто так, что в голову пришло, чтобы себя не выдавать…
— Задержанный номер сорок девять на месте!..
Сорок девятый — это Вовка Артемьев, один из тех двух, на которых он, Юрка, «глаз положил». А, может, и не Вовка он и не Артемьев, да это и не важно — парень молчаливый, надёжный, вроде бы, тоже в партизанах успел побывать. Он и не распространялся он про это… Тут такие разговоры — верная гибель. Увезут и галоперидол колоть будут, а там — все, дорога только на грядку, в овощи…
— Задержанный номер шестьдесят пять на месте!..
…А вот ещё один вроде бы подходящий парень. Сынок «нового русского», «олигарха из средних», папашу которого янки шантажировали сыном. Когда из папаши выкачали все деньги, то его просто шлёпнули (совершенно недемократично), а сына сунули сюда. Славка Штауб — яркое подтверждение того, что у отцов-сволочей (а папочка его, как ни суди, был сволочь) вырастают иной раз хорошие дети. Хотя, может, он стал таким именно под влиянием «хорошей жизни» здесь?
— Задержанный номер семьдесят на месте!..
…Надо же. Откликнулся. Юрка чуть повернул голову. Этот мальчишка — не старше 12 лет, а то и младше — появился в лагере вообще-то четыре дня назад и попал в Юркин барак, но Юрка о нём ничего не знал. Просто потому, что буквально через час после прибытия, когда проверяли на предмет вшей (весь этот час мальчишка просидел на нарах, уткнув висок в поднятые к лицу колени и глядя в стену — ни с кем не разговаривал и на вопросы не отвечал; а место его оказалось как раз рядом с Юркой), он отмочил фокус. Юрка сам ненавидел эти осмотры — потому что проводивший их врач на русском языке отпускал оскорбительные замечания о русских свиньях, грязных тварях и прочем. Но терпел. А новенький мальчишка, как только врач взялся за его волосы, вдруг сделал неуловимое движение головой — и… и врач взвыл, а потом тоненько заверещал под одобрительный хохот барака. Мелкий буквально повис на его руке, как бультерьер — вцепившись зубами в запястье. Охрана с трудом оторвала его от верещащего врача (запястье оказалось пожёвано капитально) и утащила в карцер. А тут вот — объявился. Правда, с разбитым в кровь лицом и, кажется, поумневший. Может, и жаль…
…Очень много это — двенадцать метров. Не перепрыгнуть. Никак.
* * *
В бараке было темно.
Юрка лежал с открытыми глазами, глядя в тёмный пластик нар второго яруса.
Он слушал. Он не знал, кто это поёт, но кто-то пел в темноте и стонущей тишине барака — пел без сопровождения, ломким мальчишеским голосом. И строки песни были такими, что никто не кричал, не просил заткнуться — как это почти всегда было даже при тихих ночных разговорах. И это было тем более странно и даже дико, что ещё месяц назад никто — ну, почти никто! — из этих мальчишек, запертых в бараке на оккупированной земле, не стал бы слушать такую песню…
— Где ты, Родина,
Русых кос венок, материнское молоко,
Колокольный звон, в борозде зерно,
Сосны старые над Окой?
Где ты, Родина?
Ветер вздохами разговляется в тишине.
Труп твой высмеян скоморохами,
Имя продано сатане.
Тьму могильную не смогла заря
Солнцем выкрестить на куски.
Кто убил тебя, ясноглазая,
Да не дал отпеть по-людски?
Онемевшие кривы звонницы,
Нелюдь празднует — пир горой…
Нету Родины, мертвы вольницы,
Братья почили в дёрн сырой.
Юрка сжал веки. Сжал так, что заломило глаза. И почувствовал, как по щекам щекотно и горячо текут слёзы…
— Или с выселок тянет копотью,
Иль чумные костры горят?
Да стремниною далеко ладью
За моря несет, за моря…[4]
— Неужели — всё?! — простонал, сам того не ожидая, Юрка. И услышал слева шёпот — тихий и горячий: