без труда. Я тоже расширился. Тоже ударил. В Кузне надрывался Мотылек. Потерпи! Я справился, и ты справишься. Удар. Из носа течет. Горячее, липкое. Попало в рот. Соленое. Кровь. Мюльдюн мне нос разбил. Плохой Мюльдюн! Как дам ему! Нельзя. Старший брат. Хороший. Нельзя? Плохой! Про другого старшего брата знал. Не сказал. Куда Нюргуна дели? Мотылька кузнец увел. Мюльдюн не остановил. Мотылек в Кузне. Надо спасать. Отбирать коня. Мой конь. Мой! Мюльдюн встал на пути. Загородил дорогу. Мотылек хрипит. Визжит. Ржет. Мотыльку больно. Плохой кузнец. Плохой Мюльдюн! Очень плохой! Худший брат на свете! Вот тебе!
«Бей, сильный!» – подбодрил кто-то.
Бьем друг друга. Брат брата. Я ударил – он больше. Он ударил – я больше. Я ударил. Он совсем большой! В доспехе, в шлеме. В лапе – здоровенная колотушка. Замахнулся. Не пускает в Кузню. Не дает спасать Мотылька. Буммм! Колотушка в мой щит ударила. Гр-м-м! Скользнула по краю моего шлема. Тресь! Прямо в зерцало. Стою, не падаю. Стою! Замахиваюсь мечом. Со всей силы замахиваюсь. Зарублю! Брата – зарублю? Чего это я? А он – чего?! Зарублю! Плохой Мюльдюн!
Промахнулся.
Мюльдюн отступил. Опустил колотушку. Сделался меньше. Меньше. Еще меньше. Ему было трудно, но он старался. Колотушка пропала. Доспех пропал. Брат. Хороший. Не надо его рубить.
– Молодец, – сказал Мюльдюн, когда мы оба как следует усохли. – Быстро вооружился. В первый раз так редко получается. Меня Ала Дяргыстай чуть не пришиб, пока я вооружался. Молодец.
Нет, я не ослышался. Брат меня целых два раза «молодцом» назвал – чудеса! Он похвалил, а я промолчал. За что меня хвалить? Мюльдюн не знает: первый раз у меня уже был. В Елю-Чёркёчёх, с ящерицей. Открыться ему? Дудки, обойдется. У него – своя тайна, у меня своя будет. Мне легче бить Мюльдюна – кулаком, мечом – потому что я уже надевал доспех на острове трех колыбелей. Но мне легче бить Мюльдюна еще и по другой причине. Он знал про нашего брата, знал все эти годы – и ничего не сказал мне. Как папа и мама. Они заодно. Они вместе. Мы с братом Нюргуном тоже заодно. Мы против них. Если они смогли так поступить с Нюргуном, смогут и со мной.
В Кузне стояла тишина. Мотылек молчал.
Жив ли?
* * *
Когда мы уезжали, провожать нас вышла одна Куо-Куо. Мюльдюн взобрался на вороного, я – на Мотылька. Пегого жеребчика, на котором я приехал в Кузню, мы вели в поводу. Пегий ревновал, косил на Мотылька налитым кровью глазом. Хотел укусить, но Мотылек вздернул верхнюю губу, показав зубы, и пегий решил не испытывать судьбу. Отлеживаться после Кузни моему коню не понадобилось. Наверное, он оказался куда крепче меня. Мотылек простил меня за боль и страх, а я все равно чувствовал себя виноватым. И почистил его, и напоил, и гриву расчесал, и вкусненькую лепешку скормил.
А сердце не на месте.
Я оглянулся. Да, знаю, дурная примета. Куо-Куо стояла возле коновязи, смотрела нам вслед. Увидела, что я оборачиваюсь – рукой помахала. Ну, и я ей помахал. Тоскливо ей тут, бедной, на краю света. Ночи беззвездные, дни мглистые. Лязг, грохот, гарь. Соседей – ни души. Вот и бросается на приезжих – хоть бы кто замуж взял!
Жениться на ней, что ли? Не красавица, правда, – моя мама куда красивее. Зато готовить умеет, и по хозяйству. Заботливая. За мной ходила, как за маленьким. Детей рожать мечтает. Заберу ее к нам на Небо…
Не сейчас, а когда вырасту.
Аай-аайбын! Ыый-ыыйбын!
Облегчите боль хоть на час один!
Не выживу я…
Не выдержу я…
Думала я, надеялась я
Долгую жизнь прожить,
Довольство, счастье вкусить,
Да напрасно, видно, надеялась я!
«Нюргун Боотур Стремительный»
– Она может умереть!
Сарын-тойон метался от коновязи к крыльцу. Казалось, его подменили. Прежняя невозмутимость зрячего слепца уступила место дикому, недостойному человека-мужчины страху. Лицо Сарына дергалось самым чудовищным образом. Раньше, когда он хотел и всё не мог (не хотел?!) открыть свои сросшиеся веки, я смотрел на эту дерганину с сочувствием и пониманием. Сейчас же меня коробило от постыдного зрелища. Не знаю, как мама рожала меня, а уж тем более Мюльдюна и Умсур, но во время родов маленькой Айталын наш папа вел себя куда достойнее. Всё время, пока мама трудилась под присмотром двух повивальных бабок, он просидел на веранде в компании двух полнехоньких бурдюков, закинув ноги на перила. А что? Обычное дело. Я забегал к нему, придумывая тысячу глупых детских причин – и тихонько сопел рядом, на скамеечке, пока папа, не говоря ни слова, любовался далекими горами. Мама кричала, я боялся, а безбрежное спокойствие папы уменьшало мой страх. Уймись, говорило оно. Роды идут согласно закону, и нечего тебе, дурачине, страдать попусту.
– Она может умереть!
Сарын-тойон кусал губы, шмыгал носом. Морщил лоб, сглатывал, катал желваки на скулах. Билась жилка у виска: синяя, набрякшая. Грозила лопнуть, дать страху стечь вниз, к подбородку. На щеках проступила мелкая болезненная сеточка. Такими сетями, подумал я, мы ловим карасей в озере. Только наши сети пегие, гнедые, вороные; у нас сети из конского волоса, а у него – из тонюсеньких струек крови.
Нет, ну какая чепуха в голову лезет!
– Родит, – сказал Мюльдюн. – Не переживай.
– Ты не понимаешь! У нее узкий таз!
– Родит. Все рожают.
– У нее двойня!
– Моя мать родила меня. Передо мной – Умсур. После меня, – он помолчал, словно отгоняя неприятное воспоминание. – После меня – вот этого балбеса. И еще Айталын.
– Я не балбес! – возмутился я. – Я боотур!
Не знаю, почему, но мне очень хотелось похвастаться дяде Сарыну новеньким доспехом и оружием. В моем случае это означало – похвастаться собой. Отъявленный трус не нашел бы поблизости даже намека на угрозу, и тем не менее я еле удерживался, чтобы не расширить свою голову, а с ней и всё прочее – да будет стремительным мой полет! – до грозного боотуристого вида. Доспех лез из меня наружу. Меч просился в руку. Тетива лука дрожала от напряжения. Стоило огромного труда справиться с желаниями оружия. Они бродили, пенились в крови, как бродит кумыс в мехах. Пусть видят! Пусть хвалят! Восхищаются! В конце концов, это дядя Сарын выжег на медной табличке письмена, где был весь я, от макушки до пят. Он сам так сказал! Вот пусть теперь и смотрит!
Роды тети Сабии казались мне делом пустяковым, особенно в сравнении с моими недавними приключениями.
– Это не роды! Это убийство!
Сарын-тойон уже кричал. Между прочим, на Мюльдюна-бёгё кричал! А Мюльдюн-бёгё, могучий брат мой, стоял, каким был, не увеличившись и на пядь. Гаркни на него кто другой, небось, летел бы кубарем отсюда до Елю-Чёркёчёх. С утра похолодало, дядя Сарын надел волчий малахай, отороченный мехом росомахи, с длинными-предлинными ушами – и эти уши смешно болтались, когда муж тети Сабии повышал голос.
– Ее увели из дома! Переселили в родильную юрту!
– И в этом ты видишь убийство?
– Меня выгнали! Меня! Из юрты!
Да что там малахай, если он надел разные сапоги! Представляете? На левую ногу – высокий, до колена, зимний торбас из оленьей шкуры, шерстью наружу. На правую – короткий, чуть выше икры, летний басаргас-саруй из мягкой кожи жеребенка, расшитый бисером по голенищу. Устоять на месте Сарын-тойон не мог. От возбуждения он бегал туда-сюда, заметно хромая – сказывался разнобой обувки. Хромота его раздражала – а что его сейчас не раздражало? – и дядя Сарын то и дело топал ногами, словно надеясь раздавить злого духа хромоты, или хотя бы обнаружить, в чем подвох. Подвох не обнаруживался, разница в сапогах – тоже, и будущий отец продолжал беготню, даже не сообразив переобуться.
– Выгнали?
– В тычки! Представляешь?
– Да, – кивнул Мюльдюн.
Судя по его лицу, он бы тоже выгнал дядю Сарына из родильной юрты. И сделал бы это намного раньше, чем повивальные бабки.
– Они вколотили в землю два кола. Я спрашиваю: зачем? Они отвечают: чтобы поддерживать ей подмышки. Подмышки! Сабия рожает, сидя на корточках! Держась руками за перекладину! Нет, я их убью!
Мюльдюн пожал плечами. Я сперва заинтересовался, долго ли я просижу на четвереньках, держась за перекладину, но быстро оставил бесплодные размышления. Что мне, рожать, что ли? Я вам не человек-женщина, я Юрюн-боотур!
– Ее заставили выпить чашу топленого масла!
– Правда? – вежливо удивился Мюльдюн.
– Масла! Топленого! Ты бы