— Тебе сложно десять минут с ребенком посидеть? — не смотря на меня, обронил Борис.
— Ма, — вцепляясь в Ольгу как клещ, пискнула девчонка, — ма, ты только не уходи никуда. Ладно?
Ольга молчала, затравленно глядя то на меня, то на брата.
— Какие же вы все-таки трудные пассажиры, — хмыкнул Борис.
Он хотел потрепать вздрогнувшую девчонку по волосам, но Ольга отпрянула и утянула дочь за собой. Я подался вперед. Борис резко обернулся и, чиркнув по мне колючим взглядом, выбрался из-под тента. Сунул руки в карманы, подставляя лицо летящим с неба каплям, и медленно проговорил, ни к кому конкретно не обращаясь:
— Вернусь через пять минут. Оставайтесь на нашем канале.
И исчез в бледном водяном мареве.
Сквозь шелест дождя и журчание ручейка, подбирающегося к палатке, я услышал, как часто и неглубоко сипит Ольга. Девчонка, казалось, вообще перестала дышать и двигаться — только два огромных глаза блестели из-под растрепавшейся челки да белели впившиеся в рукав матери пальчики.
От обеих веяло отчаянием загнанных в угол зверей.
Наверное, только теперь до них по-настоящему дошел смысл случившегося. В обманчиво милосердном, безжалостном, хищном облике Бориса к женщине и девчонке пришел новый мир, который они так старательно не замечали.
Жуткий, совсем чужой. Будто плохой монохромный сон, перетекший вдруг из глубин сознания в явь.
— Бегите, — прошептал я, быстро впихивая в Ольгин рюкзак еду и теплые шмотки. — Вон уже МКАД. Там люди, не пропадете.
Ольга, так и не обронив ни слова, собралась и шмыгнула под дождь, утянув за собой дочь. Девчонка в последнее мгновение обернулась и, пронзительно, совершенно не по-детски глянув на меня, спросила:
— А он ведь врал про то, что… топором по голове? Он же врун?
Я кивнул.
— Врун. Бегите.
Ольга привычным движением дернула девчонку за руку, и они растворились в пепельно-серой мгле, оставив меня наедине с монотонным шуршанием дождя.
Я еще долго смотрел им вслед, чувствуя, как с этим августовским ливнем внутрь втекает что-то потустороннее — ледяное и неуютное, как сквозняк в студеную зимнюю ночь. Смотрел на размытые очертания застывших в последней агонии машин на зыбкой ленте шоссе, на еле заметную отсюда развязку кольцевой дороги, на бесконечную рябь в лужах и видел странный золотистый свет, стеной уходящий в самое небо. За мерцающей гранью, словно разделяющей пространство на слои, дрожали узнаваемые, но слегка искаженные контуры домов, неясные силуэты, темные точки чудно, неправильно летящих птиц. Из этой полупрозрачной янтарной стены появлялись люди. Один за другим выходили из слепящего сияния, вспыхивая на миг, как крошечные солнца, и…
Я вздрогнул.
Борис стоял метрах в десяти, прислонившись к столбу, почти слившись с ним. Без движения. Тихо.
Он никуда не уходил.
Брат стоял и внимательно наблюдал, как я отпускал попутчиков. Точнее… наших нечаянных трудных пассажиров.
Дождь кончился. День кончился.
Мы вошли в Москву. Заночевали. Проснулись, собрались и пошли опять. Молча, словно чужие. Топали по Ленинскому, посматривали на разрозненные группы людей, обходили гигантские, заросшие ряской лужи, больше напоминавшие настоящие болота, пару раз останавливались на привал.
Я никогда не понимал людей, которые могут подолгу обижаться и не разговаривать, не понимал их и теперь. Но говорить с Борисом мне в самом деле было не о чем. И он молчал в ответ.
Небо так и не просветлело. Дождя больше не было, но и солнце не пробивалось сквозь низкие блеклые облака. Мир вокруг стал серым, потускнел под цвет настроения.
Город, в котором я родился и вырос, который всегда любил и, как мне казалось, чувствовал, сейчас был незнакомым, холодным. В нем затаилась агрессия. Москва смотрела на меня темными провалами окон, смотрела с настороженностью и непониманием. Город был другим. В этом он чем-то походил на Бориса. Я не знал, как реагировать.
Я вообще ничего теперь не знал. А кто знал? Борис? Нет, знаний у него не больше моего. Просто он реагирует на происходящее быстрее и резче. На него наезжают, он тут же отвечает ударом в челюсть. Не задумываясь. А я теряюсь. Может быть, именно потому, что думаю больше чем надо?
Может, правильнее не думать, а реагировать? Но как тут не думать?
Мысли сами лезли в голову. Обо всем сразу и о многом по отдельности. Перепрыгивали с одного на другое и снова бежали. По кругу.
Я думал о том, что произошло. Вообще с миром и с нами в частности. Думал о Борисе. Много. Не мог не думать. Мы всю жизнь с ним ссорились. Сначала в детстве из-за игрушек и прочей мелочи. Потом, по мере взросления, из-за взглядов на жизнь. Из-за карьеры…
Борис вкалывал на результат, мне нравилось работать с людьми. Борис не понимал, как можно ставить процесс выше результата. Считал, что получать удовольствие от работы в ущерб доходам может только неудачник. Меня удивляло, как можно работать без удовольствия, даже если это приносит солидные барыши.
Борис знал, что за деньги можно купить все или почти все. Я не был в этом так уверен. А от мысли, что продается каждый, вопрос лишь в цене, меня коробило. Для него же это была едва ли не основа веры.
Я не понимал и не желал понимать, как можно пользоваться женщинами и менять их, словно перчатки. Борис посмеивался над моей «внеземной любовью» и над тем, что я притащил ее в мамину квартиру. Да и над тем, что я в свои тридцать пять живу с матерью, тоже смеялся. Хотя чего вроде бы смешного? Просто мне так казалось удобно. И мама не оставалась одна.
Мы были разными. Во всем. Всегда. Очень разными. Но мы были братьями.
А теперь?
Сейчас вопрос стоял уже не в мировосприятии, не в жизненной позиции. Не в игрушках, детских ли, взрослых — не важно. Причина размолвки сидела куда глубже. И размолвка уже выглядела не пустой ссорой, а расколом. Будто прямо посреди Ленинского проспекта, поперек дороги между мной и Борисом пролегла глубокая трещина, на дне которой текла магма. Трещина была широкой, но через нее еще можно было перешагнуть. Ему или мне. Перешагнуть, чтобы снова оказаться на одной стороне. Шестое чувство подсказывало, что перешагивать надо сейчас, пока трещина не превратилась в пропасть.
И перешагивать надо мне. Борис делать шаг первым не станет. Хотя…
Ведь не бросил же. Пришел со мной в город, идет дальше к Арбату. Впрочем, ему-то сейчас не так важно, куда идти. У него же нет Эли.
От последней мысли сжалось в груди.
Эля. Где она сейчас?
Я очень надеялся, что дома, на Арбате. Хотел в это верить. Верил. Почти видел, что она проснулась в старенькой квартире с окнами не на воспетую Окуджавой улицу, а во двор. Что сидит там сейчас на широком подоконнике и смотрит на шумящие за стеклом ветви. Ждет меня.