— Кто ты такая? — крикнул он. Девочка молча бросилась бежать. Он видел ее теперь отчетливо, можно было и постараться. — Ну, если заманиваешь!.. — прошипел он, почти настигая малолетнюю беглянку. — Прикончу — кто бы тут с тобой ни был!
— Мне только сигарету! — крикнула она, метнувшись в сторону и слыша близкое дыхание его.
— Сигарету! — крикнул и он тоже, хватая ее за плечо. — Для кого тебе сигарета?
Оба они дышали тяжело.
— Для матери! — отвечала она, стараясь освободиться из рук его.
— Что же мать сама не пошла?
— Пьяная лежит. Не может она!..
— Не может! А тебя посылать может? — Ш. говорил, вообразивши себя сладострастным отцом, в возбуждении крови его от надуманной заботы и сиюминутного превосходства силы. Воспрянувший организм его сотрясался от беззаконных импульсов похоти.
— Не надо, — слабо просила девочка, когда Ш. с силою прижал ее к себе, ощущая ее худобу, неразвитость и полузапретное тепло. Под серою кофтой ее не следовало и искать грудь, ей одинаково могло быть и одиннадцать, и четырнадцать, видел Ш., если и доискиваться ее возраста, так уж только не сейчас, сказал себе Ш. Выше сил его было не вторгнуться теперь в это беспорядочное созревание; Ш. потом станет вспоминать ее, когда дыхание его прервется, и ничего не будет впереди, когда вся мысль его и образы снимутся с насиженных мест, и он захлебнется в их мгновенном половодье, он и тогда вспоминать ее будет, говорил себе Ш. Он быстро толкнул ее на босоногую бесплодную землю; вскрикнув, упала она боком на небольшую кочку, и он, расстегивая пальто на себе, подтащил ее на место поровнее. Девочка упиралась руками в его грудь, его это не стало очень смущать, он придавил коленом ее ступни, и потом уж занялся руками.
— А по ночам тебя посылать может?! — с первобытным своим побуждением дышал он около лица ее. И после потянулся рукой к ее бедрам; возбудить ее, должно быть, было возможно, сколько бы ей не оказалось лет и как бы она не замкнулась в своем слабом сопротивлении, но его подгоняли досада на все бесполезное и поторапливало мгновенное его вожделение; немного он еще, возможно, продержится, обещал себе он, но отступиться от затеянного невозможно и немыслимо, говорил себе Ш., он и не собирался. — Ничего! Ничего! — шипел еще мужчина. — Всех ебут. От того никто еще не умирал.
Оба они рванулись одновременно, хотя и с разным успехом: ей удалось почти перевернуться на бок, зато ему удалось стащить с нее трусы до самых коленей. Он усмехнулся и одним движением восстановил положение вещей; ей ли было сопротивляться Ш., внезапному субъекту сильного пола; он все старался устроиться поудобней, но что-то ему мешало, саднившие еще места побоев, сопротивление девчонки, неровности сухой почвы, холодившие кожу при случайных касаниях. Ш. беспорядочно тыкался вокруг ее заветного потаенного кармашка, не будучи в силах войти: «Ну давай же, давай, давай»! — шипел еще он, он хлестнул ее по лицу ладонью, и вдруг получилось. Далее все уж было проще; он не знал ни смысла своего, ни мира, но ни на мгновение не расслаблялся на взлете своего желания; на место сопротивления пришла покорность, кричать же бессильно он ей не позволял, теперь именно Ш. был новым хозяином незрелого тела, в жадных мыслях своих он составлял виртуозные каталоги мучительств, и тем распалялся все более беспредельно, практически до полного затмения монологов мозга, и вдруг сорвался он со вздохом с молитвенной высоты безудержного своего, и весь отдался череде сверкающих толчков, объятый фантастической пеленой радости.
После с жадностью вслушивался охладевающий Ш. во все слабые девичьи всхлипы, всматривался в горькие неполноценные слезы на шершавой коже лица замарашки. Он собирался запомнить всякое из своих нецензурных ощущений, даже то, какого и не было, но только возможно было себе вообразить. Жить он собирался взахлеб, так, чтобы и безразличием и пренебрежением своими захлебываться, и в созерцании пройденного на внезапном сожалении своем не задерживаться. Все эротические его фантазии и расхожие мимолетные приключения составляли его внебрачную реальность. Как же было еще не гордиться пред собою и иными незримыми соглядатаями своими удачными и неожиданными, перламутровыми посланиями?! Во всхлипах ее и нытье была теперь новая агрессия слабости, Ш. это понял и отстранился, а ей пришло в голову дотронуться до щетины на лице его и его ссадин, она действительно дотронулась и усмехнулась тихо.
Разговор распался, да и мотор заглох, и машина остановилась наискось в скрытной дорожной колдобине.
— Я когда-нибудь рехнусь из-за этих свечей, — буркнул в сердцах водитель, орудуя ожесточенно ключом в замке зажигания. Будто разломать он старался предательское устройство.
— Ты уже рехнулся, — возражал длинноволосый.
— На этих свечах можно съездить на тот свет и обратно, — невозмутимо говорил комиссар. — А если мы каждый раз будем наблюдать такие истерики, мне придется сказать, чтобы заменили шофера.
— Ну ладно, — огрызнулся тот. — Я, наверное, сам знаю.
Все сидели и слушали мертворожденный скрежет стартера.
— Ну и долго ты еще над нами собираешься издеваться? — осведомился Кот с ядовитым блеском его надсадного голоса, и, едва он это сказал, машина дернулась и потащилась вперед неуверенно и как будто прихрамывая.
— Вот, — сказал комиссар, — теперь можно и закусить. — И пихнул водителя в его злую спину, — а ну-ка подай там мне мой чемоданчик.
Тот отдал комиссару чемоданчик с переднего сиденья, комиссар нащупал пальцами потайную кнопку, и никелированный замочек будто брызнул под вожделеющим взглядом Кота.
— Господи, — думал Неглин с тоскою, — помоги мне пережить все это дерьмо! — он постарался незаметно отодвинуться в сторону и уткнулся лицом в стекло.
Кузьма сидел прямой, как жердь, беззвучно сглатывая слюну и неподвижно глядя прямо перед собой. В манипуляциях комиссара угадывалось что-то из детства, что-то от праздника, от сочельника, от ожидания подарков, от восторгов или разочарований, ложащихся на память неизбывными и щемящими заметами, от сочельника, приносящего золоченые плоды с привкусом отвращения. Неглин припомнил мать, ее вросшие ногти на ногах и оттопыренные лодыжки, запах карбонада и зефира в шоколаде, припомнил старших сестер своих, еще девчонок, припомнил отца своего, молодым и сильным; ничего этого не осталось, и более никогда быть не могло, сколько бы еще не привелось ему думать и дышать, сколько бы еще, стыдясь и недоумевая, ни ощущал себя он, Неглин.
Из чемоданчика пахло непостижимо, умопомрачительно, и из пространства этого запаха комиссар извлек плоский сверток, обмотанный шумным станиолем. После, будто мумию из пелен, руки комиссара извлекли из станиоля огромный бутерброд из четверти белого батона и широкой пластины упругой, как обритое собачье ухо, ветчины.