Должно быть, это были самые занятые пять минут в истории человечества.
Все без толку.
Но большинство людей умерло, по крайней мере, рядом с любимыми. У себя дома. А некоторым из нас не выпала такая удача.
Говорят, самолеты падали с неба десятками. Сотнями. Все самолеты, находившиеся в полете, когда упали бомбы.
Дождь из самолетов.
По сравнению с атомными взрывами, на коже Земли это всего лишь маленькие укусы насекомых. Это был самый невероятный фейерверк из всех, что когда-либо устраивало человечество. Естественно, по-настоящему никто из нас его не видел. Мы можем только воображать его. Тех, кто видел его, больше нет, и они не могут рассказать о нем.
Интересно, каково это — видеть FUBARD со стороны?
Единственные, кто мог бы рассказать об этом, — это космонавты с орбитальной станции. Но они, думаю, давно уже умерли. Кто знает? Им, по крайней мере, повезло. Сколько лет мы уже не видели звезд? Они-то, по крайней мере, видели их перед смертью. Они видели звезды и Землю, полыхающую, как костер. Они видели, как дым поднимается над нашими городами и саваном окутывает планету…
В день, когда настал конец света, я находился в Музеях Ватикана. Там почти никого не было. Такой покой… Я старался ходить туда каждый раз, когда приезжал в Рим, но терпеть не мог теснившуюся в залах толпу — шумную, инфантильную. Вспышки фотоаппаратов, тысячи одинаковых фотографий одной и той же картины — фотографий, которые никогда не будут напечатаны.
Но в тот день музеи были пустынны. Я в одиночестве ждал открытия касс. Персонал не получил никаких распоряжений, поэтому в тот день они работали, как обычно. Как будто это был нормальный день. Я купил билет. В старые времена я мог бы продать такую штуку на… как они назывались, эти виртуальные аукционы? Ах, да, на eBay. Последний билет, проданный Музеями Ватикана…
Было очень приятно и в то же время производило очень большое впечатление бродить в одиночестве по коридорам в окружении красоты прошедших тысячелетий, красоты, которая была вся только для меня. Я помню, что пытался дозвониться в Женеву своей жене, чтобы рассказать ей об этом странном событии, но телефонные линии были перегружены. Люди, пытавшиеся связаться с другими людьми, и тем самым не дававшие никому общаться…
Так что я бросил попытки. Если бы я был настойчивее, рано или поздно мне, возможно, удалось бы поговорить с Шанталь. Я бы расспросил ее о наших детях… И даже о нашей собаке…
Но…
Но я продолжал кружить по пустынным залам, наслаждаясь тишиной и простором. В утреннем свете мрамор статуй и краски картин блестели, как драгоценности.
Я много часов бродил по тому музею. Пока наконец не пришел в Сикстинскую Капеллу.
Входя в нее, я испытал совершенно новое ощущение. Я как будто видел ее впервые.
Я был один под украшенным фресками Микеланджело потолком. Краски Страшного Суда на противоположной входу стене казались новыми, как будто их нанесли только что.
Какая тонкая ирония — сидеть у подножия Страшного Суда в день, когда должен наступить конец света…
Я сидел там не меньше часа. Сидел посредине капеллы и смотрел на Суд.
Потом я лег, как в парке. Свернул куртку и сделал из нее подушку. Я растянулся на полу, видевшем столько веков, столько папских месс, столько конклавов…
Мой взгляд остановился на том гигантском шедевре, Сотворении Адама. Бог, протягивающий указательный палец первому человеку, и Адам, тянущий руку, чтоб быть поднятыми из праха.
Я был погружен в это зрелище, как вдруг показалось, что мое тело отделяется от земли и летит вверх к Богу. Естественно, я знал, что происходит. В газетах, даже самых консервативных, были гигантские заголовки. И все телеканалы превратились в единый, бесконечный выпуск новостей.
Я находился там уже много часов, было уже около часа дня, когда какой-то голос оторвал меня от моих снов наяву:
— Синьор, учтите, что лежать на полу в Капелле запрещено.
Я перевел взгляд направо.
Это был смотритель в форме. Пожилой человек в старомодных очках и со старым транзисторным радио в руках. Казалось, что он только что вышел из машины времени. Из семидесятых.
Я смотрел на него, не отвечая. Он попробовал другие языки: французский, испанский, вымученный английский. В конце концов я сжалился над ним и произнес:
— Я говорю по-итальянски.
— А. И почему вы тогда продолжаете лежать?
— Потому, что это приятно. И потому, что здесь никого больше нет. Я никому не мешаю.
— Хорошо, но это не оправдание. Вы должны подняться.
Я улыбнулся.
— Вы уверены, что в правилах написано, что мне нельзя делать этого? Я хочу сказать, вы уверены в том, что где-то сказано, что лежать на полу Сикстинской Капеллы запрещено?
Смотритель удивленно посмотрел на меня. Потом он сделал то, чего я никак не мог ожидать.
Он улыбнулся и сказал:
— Знаете, а вы правы.
И с некоторым усилием, с хрустом артритических колен, он опустился и лег рядом со мной. Не совсем рядом. На почтительном расстоянии, скажем так. Итальянцы, особенно определенного возраста, в этих вопросах традиционалисты. Лежать бок о бок с незнакомцем доставило бы ему неудобство.
Так мы и лежали, глядя на сцену Сотворения и на Всемирный Потоп.
— Я работаю здесь уже тридцать лет, но у меня никогда не было времени как следует рассмотреть эти фрески, — вздохнул старый смотритель, и я улыбнулся ему.
Я чувствовал себя камнем на дне реки, камнем, над которым пробегали изображения, сделанные рукой, умершей столетия назад, но еще невероятно живые.
— Вас побеспокоит, если я включу радио? — спросил смотритель.
Я сказал, что да, но сразу же раскаялся в этом. По сути, он сделал для меня огромное исключение из правил. А известно, что старики очень привязаны к правилам.
— Хорошо, включите.
Старик был мне благодарен.
— Знаете, — сказал он, — у меня никого не осталось на свете. То есть, у меня есть сын, но для меня он как будто мертв. Он ни разу не позаботился обо мне. А его бедная мама, ах, знали бы, сколько она страдала из-за него…
— Радио сойдет, — сказал я ему. — Но у меня нет желания болтать.
Он понял. Я сказал это по-французски, но он понял. Он включил радио, совсем тихо.
Я хорошо говорил по-итальянски, хоть и не так, как сейчас. Некоторое время, хоть и против воли, я слушал новости, в которых говорилось о последствиях того, что они упорно продолжали называть дипломатическим инцидентом. Действия сверхдержав напоминали попытки шахматистов оценить способности друг друга.
Но это была смертельная игра.
Постепенно голоса из радио превратились для моих ушей в неразборчивый гул, в бессмысленный фоновый шум. Что-то вроде музыки, как та, которую, как говорят, издают звезды, если слушать их в радиоскоп…