Борис оживился:
– А которая тут Пустыриха?
На передний план выдвинулась крючконосая, на вид совсем древняя старуха, оглядела нас и сварливо проскрипела:
– Каму Пустыриха, а каму и баба Катя!
Борис смешался, и я подхватил разговор, как можно нежнее сказав:
– Баба Катя, милая, мы вас отблагодарим, вы только нас до Корьева сегодня доставьте!
Старуха пожевала сухими губами, и решительно каркнула:
– Сто рублев!
– Идет! – встрял Борис.
– Деньгу вперед давай! – бабка приободрилась, и протянула к нам сухую, костлявую руку. Я вытащил из кармана деньги, дал ей две пятидесятирублевые купюры. Она повертела их в руках, подслеповато щурясь, разглядела – и проворно спрятала где-то в глубинах своей длинной черной юбки.
Громко дребезжа, на привокзальную площадь въехал желтый, помятый «Пазик». На лобовом стекле значилось: «Новинки, Сов. им. Радищева, Пуздоево, Клушинка». Вот и наш дилижанс пожаловал…
Борис крикнул мне:
– Задержи его, я билеты куплю! – и рванулся к кассе, но спустя некоторое время вернулся, разводя руками:
– Касса закрылась почему-то!
Бабули уже потянулись к автобусу. Одна из них повернулась к нам:
– Сынки! Вы не русские, чо ли? Залазьте, а деньги водителю отдадите, а то он – мужик сурьезный, ждать не будет!
* * *
Мы с Борисом уже около часа тряслись в пахнущем навозом и сапогами «Пазике», пытаясь в редкие моменты между ревом натруженного двигателя обговорить наши дальнейшие действия.
За окном автобуса в абсолютном мраке проносились леса, поля, редкие деревеньки, светящиеся в темноте окошками. Иногда в разрывах низких осенних туч мелькала луна, и хмурые леса освежались ее холодным, скупым светом.
До Клушенки добрались почти в восемь вечера. Автобус высадил пассажиров, сразу расползшихся в темноте в разные стороны, словно тараканы, и уехал, обдав нас бензиновой гарью. Получившая деньги Пустыриха поманила нас пальцем и заковыляла вдоль единственной в деревне улицы. Нам ничего не оставалось, как идти следом.
Еще в Вязьме мы почувствовали, насколько отличается здешняя атмосфера от угарной, копотной московской, и теперь, шагая по темной деревенской улице, мы просто пили этот чистый, пахнущий лесом, сухим сеном и свежей, подмерзшей землей воздух.
Пустыриха остановилась у покривившегося, вросшего в землю домика, тремя маленькими окнами глядящего в палисад. На занавешенной террасе горел свет – хозяйку ждали. Скрипнула калитка, мы вслед за старухой прошли по деревянным мосткам к дому. Она указала на скамейку:
– Тута обождите! Сам сейчас выйдет, а дома у меня не прибрана, гостей не ждала!
Мы переглянулись, но, делать нечего, уселись на ветхую скамью и закурили.
Пустыриха скрылась в доме, потом послышался ее скрипучий голос, и в ответ – тяжелый, гулкий бас, гудевший, как в трубу. Дверь распахнулась, и на крыльцо вышел могучий старик с растрепанной бородой, в валенках с галошами, абсолютно лысый, и почему-то веселый.
– Здорово, мужики! – басонул он, тяжело спускаясь с крыльца: – Ну, чего? Сразу поедем, али отдохнуть хотите?
– Да можно и сразу. Мы не устали! – вразнобой ответили мы с Борисом, пораженные какой-то былинной могучестью деда.
– Ну, глядите, мужики! А то можно было б и опосля! Ланноть, пойду запрягать, курите пока!
Дед убрел за дом, на задний двор, заскрипели отворяемые ворота сарая, приглушенно ржанула лошадь. Из дома вышла Пустыриха, пристально посмотрела на нас, вдруг погрозила пальцем и проскрипела:
– Вы тама не фулюганьничайте! Андреич мой ногами хворый, а так мужик – хоть куды! Будете озоровать, поломает!
– Да ты что, бабусенька! – засмеялся Борис: – Мы люди приличные, зачем нам «фулюганьничать»?
– Да хто вас знает? – проворчала старуха и ушла в дом.
– Н-но… Ну, давай, радёма! – забасил вдруг чуть не над самым ухом Андреич, ведя в поводу коня, за которым загромыхала телега.
Мы вышли из палисадника, забрались на душистое, слегка влажноватое сено, Андреич взгромоздился на передок, слегка шлепнул коня вожжами:
– Ну, ласковая, н-но!
И мы поехали…
* * *
Дорога шла селом, потом свернула под гору, по раздолбанному мосту пересекла реку и углубилась в темный, еловый лес. Мрак, такой плотный, что хоть глаз коли, обступил нас, и только хлюпающая под копытами коня и колесами телеги грязь, да чувствительные толчки говорили о том, что мы вообще движемся.
Меня удивила перемена, произошедшая с Борисом. Дитя пригородов, сын промзон, железных дорог и вокзалов, искатель, в Москве всегда уверенный в себе, даже временами нагловатый, попав в глухие деревенские края, сник, стушевался, все больше озирался по сторонам, пока наконец не спросил у возницы заметно дрожащим голосом:
– Андреич! А волки у вас тут водятся?
– Не-е! – задорно ответил дед, понукая лошадь: – Волков давно уже не видать. Кабанов страсть как много, особенно щась, осенями. Бабы в лес по грибы пойдут, дык потом их с елок снимают всем селом!
– А что, разве кабаны нападают на людей? – тревожно спросил Борис.
– Когда гон у них, случается! – степенно ответствовал Андреич раскатистым басом: – А так – не, он же, кабан, хто?
– Кто? – напрягся Борис.
– Свинья, она и есть свинья! – добродушно закончил дед, и заорал, обращаясь к лошади: – Н-но, прости господи, колхозная худоба! Ш-шевели мослами, каурая!
Лошадь дернулась, для виду побежала чуть быстрее, потом перешла на привычный уже тряский шаг.
Я лежал на сене, наслаждаясь нашим путешествием, вдыхал ароматы ночного леса, вслушивался в ночные звуки – где-то хрустнула ветка, раздался крик какой-то птицы, зашелестели под порывом ветра еловые лапы, что-то прошуршало в пожухлой траве…
Мне вдруг подумалось, что и сто, и пятьсот, и тысячу лет назад все могло бы быть точно также – и эта дорога, и деревянная телега, и каурая ленивая крестьянская лошадь, и кряжистый дед, привычно ее понукавший… Время остановилось, вечные звезды через разрывы облаков смотрели на мир, я расслабился, растворяясь в ночи, словно кусочек сахара в стакане чая, и тут Борис нашарил мой рукав и схватил меня за руку.
– Чего ты? – удивился я, недовольно очнувшись от блаженной истомы.
– С-серега, где твой ликер? – чуть стуча зубами, спросил искатель, и в темноте я увидел, как сверкнули белки его бегающих глаз.
– На, вот он, в сумке. – я протянул Борису квадратную литровую бутыль. Он жадно схватил ее, свернул крышку, и припал губами к горлышку, несколько раз ощутимо булькнув.
– Чего-то мне не по себе в этой темнотище! – сказал Борис, протягивая мне бутылку: – Хлебни, приятная штука!
– Чавой-то вы? – послышался голос Андреича. Старик шумно вдохнул, удовлетворенно крякнул, и сказал, ни к кому не обращаясь: – Наливку пьють! Хорошее дело, кости греет! У молодых-то, известное дело, кость мягкая, сама по себе теплая! А у стариков кость каленая, ломкая, значить, ее бы погреть и не грех, хуч вроде и вредно…