стало казаться, что я, поддавшись игре воображения, схожу с ума – тогда-то до моих ушей и донеслось это – постоянный, не умолкающий ни на минуту, шорох. Его издавали какие-то невидимые существа, скребущиеся в стены – как поначалу мне казалось, в стены моей черепной коробки, – скребущиеся с озадачивающей, необъяснимой настойчивостью. Шум этот не отпускал меня по ночам, мешая спать, преследовал днём повсюду, куда бы я ни пошёл. В этом последнем правиле имелось одно исключение: стоило мне углубиться в ход сообщения, ведущий в юго-западном направлении, то есть в сторону нашего тыла, всего лишь на какой-нибудь масс шагов, как всё стихало.
Я, конечно, обратился к врачу – какому-то бывшему студенту медицинского факультета, исключённому за неуспеваемость, – заранее зная, какой ответ мне предстоит услышать. Конечно, он сказал мне, что я – просто паникёр, в лучшем случае – слегка тронулся умом, потому что паникую подсознательно. Ты же знаешь, я – не герой, и, поразмыслив, я был вынужден согласиться с доводами эскулапа. Он дал мне таблетки от страха, какой-то стимулятор, от которого я действительно стал чувствовать себя много лучше, и снотворное, чтобы мне крепче спалось по ночам.
Однако днём я всё равно слышал шорохи – даже с большей чёткостью, чем раньше.
Я решил не обращать на этот феномен внимания, благо он перестал меня волновать – и проводил час за часом, оживлённо болтая на разные темы; я находился в приподнятом настроении, ощущая неестественно продолжительную бодрость, которую давал мне наркотик. Тем не менее, звуки шорохов становились всё громче, и я заподозрил: дело отнюдь не в моих расшатанных нервах, а в чём-то другом.
Ты знаешь Глиндвира – он высмеял меня, причём весьма жестоко. «Смотрите-ка на этого труса! – патетически, как дешёвенький актёр, указывал он на меня. – Родная мать носила его под сердцем девять месяцев, растила – а он, стервец, испугался настолько, что спешит сбежать с фронта и бросить её, да и всех остальных матерей и жён, на растерзание клыкунам!».
Это было просто отвратительно; я уже имею неприятный опыт споров с начальством, и поэтому промолчал о том, что Глиндвир только что слово в слово повторил весь тот бред, которым нас потчуют пропагандисты. Промолчал я и о том, в чём вся рота уверена: самого Глиндвира мать носила не под сердцем, а совсем в другом месте, причём не девять месяцев, а гораздо меньше. Я отделался достаточно легко: он отправил меня чистить сортир, как вообще делает всегда, когда я попадаюсь ему на глаза. Сортир у нас сейчас устроен в боковом ответвлении от хода сообщения, и мне по-настоящему повезло, что я там убирался, когда всё началось.
Было около шести часов вечера, и уже стемнело; видимость – хоть глаз выколи, далее полудюжины шагов ничего не разобрать. Даже если бы эти светила армейской вселенной – генеральские звёзды – вдруг заблестели в темноте хоть и в полудюжине шагов, я бы их не различил. Причём сия непоправимая трагедия случилась бы не только по причине постепенно развивающейся куриной слепоты, которая приходит ко всем, кто недоедает, но и по той причине, что я был слишком занят и не мог отвлекаться на каких-то там генералов.
Сам понимаешь, уборка нужника – дело настолько унизительное даже по нашим меркам, что нельзя расслабляться ни на мгновение: один-единственный неверный шаг на неровной, обледеневшей земле – и всё содержимое помойного ведра выплеснется. Тогда Глиндвир моментально всё унюхает, на такие вещи у этой помойной крысы чутьё весьма развито.
Я порой предаюсь размышлениям на тему: кем же он всё-таки был до армии? Мы от него всякого наслушались, он строит из себя важную в уголовных кругах птицу… но почему же он тогда выбрал армию, а не тюрьму? Готов побиться об заклад на его новенькие офицерские погоны: он жил на какой-нибудь фабричной помойке, побирался и ел то, что находил в навозной куче. Хокни сделал из него человека и офицера только потому, что Глиндвир – полнейшая противоположность многим из нас.
Так военная полиция получила абсолютную гарантию того, что наша «гусыня» уничтожит любого, кто умнее, интеллигентнее, благороднее и честнее её. В общем, мы или опустимся ещё ниже, до уровня насекомых, или погибнем. Я, как ты знаешь, предпочёл жизнь… Иногда я жалею о таком выборе, хотя события того вечера дали мне некоторый, пусть и недостойный, повод для утешений, ведь, согласись, это недостойно – испытывать злорадство в столь удручающих обстоятельствах.
Ты уже, видимо, понял, что многие из тех, кого ты помнишь, ушли из жизни. Впрочем, я-то как раз предупреждал их – и, подобно вещему Лаокоонту, поплатился. То, что, подвергнув меня несправедливой каре, они таким образом невольно спасли жизнь твоему покорному слуге, только подтверждает прописную истину: высшая справедливость всё же существует. К сожалению, смерть забрала и тех, о ком стоило бы печалиться…
Однако вижу, что, углубившись в морализирующие сентенции, я упустил нить повествования. Возможно, тому причиной ужас, память о котором до сих пор и жжёт, и сковывает меня, а отнюдь не стремление найти кого-то, кому можно поплакаться в плечо. По крайней мере, мне трудно описать словами то, что я пережил, став участником кошмарных событий, что произошли с нашей ротой в последующие минуты. Так, заглянув в бездну, не имеющую дна, называешь её тёмной пропастью, однако же она не имеет цвета, даже тёмного, и у пропасти этой отсутствуют очерчивающие её стены ущелья. Поэтому пустой тщетой представляется мне пытаться описать нашими обыденными словами то, что имеет совершенно неземные свойства и сокровенную суть, понять которую нам не дано.
Всё же, смею тебя заверить, кое-что мне открылось, и это «кое-что», пожалуй, стало главной причиной, по которой я решился написать тебе. Полагаю, такие вещи нельзя скрывать, иначе, оставшись с подобной тайной наедине, можно лишиться рассудка. Тебе же, когда ты вернёшься на фронт, полезно будет знать о том, что здесь тебя ожидает.
Повторюсь: я как раз вышел из нужника с ведром в руке и начал свой путь в глубину наших позиций. Там, если ты помнишь, есть глубокая балка, словно сабельный шрам прорезающая фронт на глубину двух миль под острым углом. Капитан Глайнис (бывший капитан, надеюсь, военная полиция, читающая все наши письма, простит мне эту оговорку) утверждает, что когда-нибудь начальство откажется от глупой, порождённой исключительно чванством, стратегии, требующей удерживать идеально ровную, как географическая параллель, линию обороны. Вписав наши укрепления в рельеф – то есть использовав естественные преимущества, которые