…На пропускном пункте их хотели завернуть: дальше гражданским ходу нет, в четырёх акнарах передовая. И тут, к ужасу Тапри, цергард Эйнер взял и выложил открытым текстом, куда именно они направляются!
— Ведь нам, чадо божье, как раз туда и надобно. К Сиварскому храму пробиваться будем.
— Что-о?! — солдат воззрился на монахов с таким видом, будто пытался решить, кого вызывать — конвой или санитаров. — Это ж на вражеской территории! Вам, что ли, жить надоело?! А ну, пшли прочь, не то… — он угрожающе повёл дулом автомата.
Трое монахов не сдвинулись с места. Двое стояли молча, потупив взоры, лица их скрывали большие капюшоны. Третий — молодой, мальчик совсем — уставился ему в лицо холодными светлыми глазами смертника. Кто бы мог подумать, что монахи умеют так жутко смотреть?
— Пропусти нас, чадо божье, во имя трёх Создателей и святой Матери-Вдовицы. Идём по их повелению, и повернуть вспять не вправе.
Три десятка лет назад сменилась власть в Арингораде, (бывшей Империи Венрад) и верить в богов стало не принято. Но как же не верить в них, когда пули свищут над головой, и снаряды рвутся кругом, и чёрная топь караулит, разинув вечно голодную пасть? Когда товарищи твои гибнут один за другим, но тебя самого беда почему-то, раз за разом, милостиво обходит стороной? Во что ещё верить, на кого уповать, к кому взывать о спасении? Это там, в тылу, можно форсить, следуя моде. А на фронте — страшно. И ещё страшнее — богов прогневить. Остановишь сегодня этих трёх — а завтра самого тебя… навсегда остановят. Право, ну их к богу, пусть лезут, куда хотят… Однако, жалко. Ни за что сгинут, люди ведь…
— Да ведь я о чём, — уже в другом тоне, жалобно заговорил постовой. — Не перейти вам фронт живыми! Одумайтесь, на верную гибель идёте!
— Так ведь нам, чадо божье, выбора не дано. Отречёмся от избранного послушания, не исполним — придётся на себя руки наложить, — такое жестокое правило действительно бытовало у монахов ордена Святой Вдовицы. — А поступим по совести, так боги милостивы, глядишь, уберегут. На всё их воля!
И что ты на это скажешь? Пришлось пропустить.
…— Ох, и дремучий в провинции народ! — сетовал цергард Эйнер, оглядываясь. Бывал он на фронте, и знал прекрасно, о чём думал солдат-постовой, пропуская их в запретную зону вопреки всем приказам и инструкциям. Этот пропустил, и другие пропустят… Может, оно и к лучшему, что ведомство соратника Кузара не успело искоренить религию как социально вредное явление?
Злой южный ветер гнал по ржавому небу синюшные обрывки облаков, так и не пролившиеся дождём. Похоже, весна начиналась с засухи — дайте-то Создатели! В сухие месяцы топь покрывается упругой коркой, способной выдержать вес человека. Тогда можно сходить с дороги и идти, куда надо, по целине, минуя многие и многие опасности, и подвергаясь ежеминутно лишь одной: ступить на участок слишком тонкий, провалиться в жидкую бездну. Но бывший диверсант-смертник Эйнер Рег-ат столько акнаров топи отмерил своими ногами, а чаще — животом, что умел угадывать её состояние по едва уловимым приметам, ничего не говорящим человеку тыловому, неопытному. Агарду Тапри, например.
— Ну, куда ты ступаешь, полип безмозглый? — бранил его цергард, в очередной раз оттаскивая от чёрной полыньи. — Я же говорил, если под ногой сильнее пружинит — дальше пути нет, нужно обходить. А ты прёшь напролом, как ширококолёсный болотоход!
— Виноват, исправлюсь! — каялся Тапри, но исправиться как раз и не получалось. Под ногами пружинило постоянно, и уловить ту эфемерную грань, что отделяла норму от признака опасности, он был не в состоянии. Невозможно в один день усвоить науку, постигаемую годами.
— Короче, иди за нами след в след, — велели ему. Он так и делал. Но постепенно, незаметно, какая-то неведомая сила тянула его в бок, заставляла уклоняться в сторону — наваждение, да и только. Он уже сбился со счёта, сколько раз ему приходилось замирать на месте, затаив дыхание, боясь пошевелиться, и зачарованно наблюдать, как из-под треснувшей коры, с виду надежной, будто сама твердь, вдруг начинает сочиться чёрная жижа, как медленно, но неотвратимо, погружаются в неё подошвы сапог… А дальше всё разрешалось благополучно. Один из спутников — кто оказывался ближе — брал его за руку и рывком возвращал на безопасное место. Окаянный пришелец — ему самому и топь была нипочём! — проделывал всю процедуру молча, но смотрел так выразительно, будто хотел сказать: «навязали идиотика на мою голову!» Становилось стыдно до слёз. Господин Верховный цергард был снисходительнее. Правда, он не молчал, он ругался по-всякому, но получалось у него не обидно — как-то по-родственному, с искренним участием. Тапри было приятнее, когда его выуживал именно он.
Они двигались параллельным курсом вдоль дороги, шагах в трёхстах от насыпи. Идти верхом было рискованно — запретная зона, монах ты, или нет, лишний раз «отсвечивать» ни к чему — так сказало начальство. Навстречу то и дело попадались транспорты с ранеными, от города к передовой шли колонны бронетехники и тягачей с боеприпасами. Цергард Эйнер всегда первым улавливал их приближение, не по звуку даже, по еле ощутимому колебанию субстрата. Тогда все трое ложились ничком, натянув на голову специально заляпанные чёрной грязью рясы, и изображали из себя рельеф местности.
Лежать неподвижно, пережидая, пока проедут, приходилось подолгу. К счастью, расстояние позволяло переговариваться в открытую, скучно не было, поэтому агард даже радовался частым привалам. Его ноги быстро уставали, будучи непривычны к переходам столь дальним. По крайней мере, так считал сам Тапри; но если бы он спросил мнение доктора Гвейрана, тот объяснил бы, что утомление вызвано не столько отсутствием необходимой тренировки, сколько общей слабостью организма, хроническим недоеданием и врождённым малокровием. И Тапри это непременно задело бы, ведь он-то считал себя здоровым и сильным, так и в военном билете было записано: «годен к строевой». Но, положа руку на сердце, он вынужден был признать: новая, походная жизнь пока не доставляла ему особого удовольствия.
Другое дело — Эйнер Рег-ат. Он тоже был бы не согласен, он даже удивился бы, если бы его уличили в чувствах столь тонких, но факт остается фактом: он очень любил природу. Пусть полумёртвую, пусть изувеченную и исковерканную до безобразия — но другой-то он не знал вовсе. И душа его втайне ликовала, вырвавшись из душных штабных подземелий, из уродливых городских развалин на то, что ей, по неведению, представлялось «волей». Он умел находить особую прелесть и в окружающем пейзаже, уныло-плоском и однообразном, и в первых чахлых ростках, кое-как пробивающихся на свет после зимнего небытия, и в узоре мелких трещинок на поверхности голых участков подсохшей коры — лежишь носом вниз и разглядываешь, любуешься их хитросплетением. Ему нравились «свежие» весенние запахи — смесь фронтовой гари и талой болотной гнили. И если из водяного окна доносилось утробное кваканье чёрной жабы, становилось особенно радостно: проснулась, пережила морозы…