– Сынку, – я почувствовал, как кто-то дотронулся до моего ботинка. Я был верхом на Одине, так что и без того невысокая старушка, завернутая в тысячу грязных платков и шалей, казалась совсем крохотной. Я решил, что она тоже хочет попросить у меня патрон или банку тушенки, и уже было потянулся к сумке с припасами, притороченной к седлу, как старушка выдала: – Сынку, купи девочку! Хорошая девочка, чистенькая…
– Копать-колотить!
Мне впервые захотелось ударить женщину. Заехать мыском ботинка по ее гнилым редким зубам. Но я смог погасить вспыхнувший внутри меня огонь негодования и просто проехал мимо.
В этот момент я почувствовал у себя во рту тошнотворный привкус тухлого мяса. Боги, до чего же могут опуститься люди ради выживания? Продавать своих (а может и чужих?) детей первым встречным. Гниль.
Стараясь как можно скорее забыть неприятную старуху, я пришпорил Одина и рысью промчался остаток пути до Ярмарки. Оставив верного скакуна на попечение мальчишки-конюха, предварительно велев строго-настрого не причинять ему малейшего вреда (велел коню, а не мальчику), я наконец-то шагнул в прохладу помещения торгового центра.
Здесь публика оказалась гораздо приятней. Опрятно одетые покупатели и просто пришедшие поглазеть на Ярмарку жители Симферополя и окрестных поселений. Длинные торговые ряды с одеждой, оружием (естественно, незаряженным), всевозможной утварью и разной мелочовкой, способной хоть немного скрасить убогие жилища небогатых обитателей острова.
Но мое внимание привлек огромный шатер в центре помещения. Цветастый, сшитый из белых и красных полотен ткани, он сиял разноцветными огнями неоновых ламп. Думаю, на одну только иллюминацию хозяева шатра потратили немалые средства. Хотя, допускаю, что все расходы компенсировали управители Симферополя.
Подойдя поближе, я услышал доносившуюся из шатра мелодию. С трудом пробившись сквозь столпившийся вокруг шатра народ, я смог оказаться напротив входа и понять, что это была не просто мелодия, а песня, исполняемая группой бродячих музыкантов.
Черные-черные-черные травы
сквозь асфальт до ее обнаженных колен —
она любит меня словно пленная,
приговоренная…
Черные-черные-черные реки
текут из ее опущенных век —
и я просыпаюсь простреленным
и беспомощным,
как ребенок.
И нет никого с нами,
и нет ничего проще —
наполнена снами
пустынная площадь.
Иди по ней медленно
(раз-два),
дыши теперь ровно
(раз-два-три),
и нет – никого не было,
и нет – ничего кроме!
– Так! Платить будешь? Если нет – то проваливай! Нечего тут на халяву уши греть! – огромный верзила в кожаном фартуке, пахнущий застарелым перегаром и чесноком, возник передо мной словно из воздуха. Первым моим желанием было рефлекторно ударить вонючего бугая в кадык, но я вовремя вспомнил, что обещал не ввязываться в неприятности на территории Ярмарки. Так что я просто расплатился с неприятным типом двумя патронами и оказался внутри шатра.
Белая-белая-белая кожа
и синяя вязь из разорванных струн —
она скоро уйдет, бесшумная,
словно кошка.
Туда, где отброшено, будто одежда,
тело без боли и без следов.
Моя тонкая, грустная, нежная —
я почти готов….
И нет никого с нами,
и нет ничего проще —
наполнена снами
пустынная площадь.
Иди по ней медленно
(раз-два),
дыши теперь ровно
(раз-два-три),
и нет – никого не было,
и нет – ничего кроме!
Теперь я мог рассмотреть музыкантов вблизи. Песню исполняла удивительной красоты женщина. Если судить по ее седым локонам и неглубоким морщинам на лице и кистях рук, ей было не меньше пятидесяти лет. Но вот ее голос звучал пронзительно юным. А ее глаза! Они буквально светились жизнью. И это несмотря на то, что песня была довольно грустной.
Черные-черные-черные реки
текут из ее опущенных век —
и я просыпаюсь простреленным
и беспомощным…
Черные-черные-черные травы
сквозь асфальт до ее обнаженных колен —
она любит меня,
она любит меня…
Она любит меня!
Она любит МЕНЯ![4]
Аккомпанировавшие женщине музыканты замерли, инструменты их смолкли. На секунду в шатре повисла глубокая тишина, буквально через секунду уступившая место оглушительному шквалу аплодисментов.
– Браво! Бис! Еще!
Публика неистовствовала, сбивая ладоши и надрывая глотки. И пока музыканты благодарно принимали аплодисменты, вдоль зрителей перемещались несколько девушек со шляпами, в недра которых щедро сыпались патроны и прочие мелкие ценности.
Наблюдая за девушками со шляпами, я заметил в толпе весьма примечательного господина. Одежда на нем была сплошь черного цвета, а лицо скрывала маска, скорее всего из какого-то металла. Человек в маске моментально заметил мой пристальный взгляд и поспешно ретировался. И сколько я ни присматривался к толпе в тот вечер, больше он мне на глаза не попадался.
Но что-то подсказывает мне, что наши пути еще пересекутся…
У подножия Чатыр-Дага встали на привал. Смеркалось, и Контейнер решил в горы на ночь глядя не лезть. Не бог весть какая гора, конечно, тропинка вилась серпантином под небольшим углом, но – сыпучка, мелкие камни, вполне вероятно – растяжки или древние мины. Лучше не рисковать.
Развели небольшой костерок в яме, чтобы не было видно издалека, вскрыли сухпай.
– Что за жизнь такая? – расстроился Ренькас. – Опять в горы пилить, всухомятку жрать. Козла, что ли, горного подстрелить, шашлык сделать?
– Сам ты козел, – сказала Олька Зяблик.
Всю дорогу от Керчи до Чатыр-Дага старпом Ренькас неумело, но энергично подкатывал к Боевому Зяблику – безуспешно, разумеется, но назойливо. Олька все время злилась.
Контейнер тоже злился, не хватало ему еще пубертатных разборок в отряде. Все они пребывали, что называется, «на тонком нерве» – хватит любой искры, чтобы полыхнул огонь разборок и обвинений. Что неудивительно – столько времени вместе, через столько мерзких и гадких событий прошли, да еще и с миссией, которая вроде бы и необходима, но никому не по нраву.
«Держать себя в руках, – приказал себе Контейнер. – И молодежи не давать расслабляться. Это вон Бородач – вольный стрелок, свалил на одном из привалов, и поминай как звали. А у нас есть цель. И мы ее добьемся. Любой ценой.
Любой?
Любой!»
– Чего это я козел? – обиделся Ренькас.
– Просто. Козел и все, – сказала Олька Зяблик.