Дальше игра идёт по нарастающей. Рубин вспоминает, с какой бесконечной добротой отнеслись здесь к нему и его сестре.
Бити в своей нервозной, дёрганой манере ставит под сомнение законность условий проведения нынешних Триумфальных игр и спрашивает, проводилась ли в последнее время полная юридическая экспертиза.
Дельф декламирует стихи, написанные в честь его единственной и неповторимой капитолийской любви — и добрая сотня человек падает в обморок: каждый посчитал себя этой самой единственной и неповторимой.
Джоанна Мейсон спрашивает, можно ли что-либо сделать со сложившейся ситуацией: ведь всем ясно, что те, кто планировал Триумфальные игры, не могли предвидеть той огромной любви, что существует между победителями и Капитолием. Никто не может быть настолько жестокосердным, чтобы разорвать такую тесную связь!
Сеяна тихо раздумывает вслух о том, что в Дистрикте 11 все считают президента Сноу всесильным. Если он действительно может всё, почему бы ему не изменить условия проведения Триумфальных?
Чафф, ступая за ней след в след, заявляет, что, конечно, всесильный президент мог бы это сделать, только, должно быть, ему и в голову не приходит, что это вообще кого-либо волнует...
К тому времени, как подходит моя очередь выступать, публика уже чуть ли не с ума сходит. Люди вопят, рыдают, бьются в истерике и даже начинают требовать перемен... Вид моего белого свадебного платья вызывает чуть ли не мятеж: как!.. Не будет больше Пламенной Кэтнисс?! Не будет родившихся под несчастливой звездой влюбленных, которым бы ещё жить-поживать и добра наживать?! И свадьбы тоже не будет?! По-моему, даже профессионализм Цезаря даёт трещину, когда он пытается утихомирить толпу, чтобы я могла сказать свои пару слов. Но мои три минуты быстро истекают...
Наконец, топот ног и крики слегка стихают. Цезарь пользуется относительной тишиной:
— Итак, Кэтнисс, по всей видимости, в этот вечер всех нас переполняют эмоции. Есть ли что-нибудь, чем ты бы хотела поделиться с нами?
Мой голос дрожит.
— Только одно: мне так жаль, что никто из вас не погуляет на моей свадьбе... Единственное утешение, что вы, по крайней мере, смогли увидеть меня в платье невесты. Разве оно не прекрасно? — Мне не нужно смотреть на Цинну в ожидании сигнала от него. Я знаю точно — вот оно, то мгновение. Я начинаю медленно кружиться, поднимая рукава своего тяжёлого платья над головой...
Когда до моих ушей доходят вопли толпы, я воображаю, что они вызваны моей несравненной красотой. И вдруг замечаю, что вокруг меня начинает что-то клубиться. Дым! Дым от огня. Не от того искусственного, призрачного пламени, охватившего нас в колеснице на открытии прошлогодних Игр, а от настоящего огня. Он пожирает моё платье! Я впадаю в панику, видя, что дым становится гуще и плотней. Обгорелые, чёрные лоскутья шёлка облаком вьются вокруг меня, жемчужины горохом раскатываются по подиуму. Однако я почему-то боюсь остановить вращение — потому, наверно, что моя плоть не чувствует никаких ожогов. К тому же я твёрдо убеждена, что за всем, что происходит, стоит Цинна. Поэтому я кружусь, кружусь, кружусь... На какую-то долю секунды у меня заходится дыхание: это странное пламя охватывает меня целиком, с головы до ног, и... в одно мгновение оно гаснет — огня как не бывало. Я медленно останавливаюсь, размышляя, не осталась ли я совсем обнажённой на публике и зачем Цинне понадобилось сжечь моё свадебное платье.
Но нет, я не обнажена. На мне платье — по покрою в точности как сгоревшее свадебное, только угольно-чёрного цвета и сделано оно из мелких пёрышек. В ошеломлении поднимаю вверх свои широкие, падающие складками рукава... И вдруг вижу себя на телеэкране: я одета во всё чёрное, и только на рукавах белые пятна. Или правильнее было бы сказать — на крыльях?
Потому что Цинна превратил меня в сойку-пересмешницу.
От меня ещё поднимается дымок, так что Цезарь вытягивает руку как можно дальше, чтобы потрогать мой головной убор. Всё, что было на голове белого, сгорело, а на его месте осталась гладкая, облегающая голову накидка из чёрного материала, задрапированная на затылке и составляющая единое целое со спинкой платья.
— Перья... — бормочет Цезарь. — Ты похожа на птицу.
— Думаю, это сойка-пересмешница, — отвечаю я и слегка взмахиваю крыльями. — У меня есть талисман — золотая булавка, на ней изображена эта птица.
Тень узнавания скользит по лицу Цезаря, и, клянусь, он знает, что сойка-пересмешница — не только мой талисман. Она теперь символ куда более значимый! То, что в Капитолии будут рассматривать всего лишь как необычный, эффектный способ смены костюма, в дистриктах будет выглядеть по-другому и вызовет совершенно иную реакцию. Цезарь, однако, с блеском выходит из щекотливого положения:
— Ну что ж, шляпы долой перед твоим стилистом! Не думаю, что кто-нибудь станет спорить с тем, что твоя смена костюма — самое потрясяющее зрелище, которое когда-либо представало перед нашими глазами во время интервью. Цинна, я думаю, публика просит тебя! — Цезарь жестом призывает Цинну подняться. Тот так и делает и отвешивает аудитории маленький, изящный поклон. А меня охватывает внезапный страх за него. Что он натворил! Это же неимоверно опасно! Самый настоящий бунт! И он пошёл на это ради меня... Я помню его слова: «Не волнуйся, я все свои эмоции всегда направляю в работу. Таким образом я не нанесу вреда никому, кроме себя самого», — и боюсь, что он-таки нанёс себе непоправимый вред. Символический смысл, стоящий за моим огненным превращением, не останется тайной для президента Сноу.
Публика, до сих пор хранившая потрясённое молчание, разражается дикой овацией. Я едва слышу звонок, возвещающий, что мои три минуты истекли. Цезарь благодарит меня, и я возвращаюсь на своё место. Платье у меня теперь легче воздуха...
Прохожу мимо Пита, направляющегося на своё интервью, но он избегает моего взгляда. Осторожно опускаюсь в кресло, но никаких повреждений у меня нет, только крохотные облачка дыма там и сям ещё поднимаются от моей одежды. Моё внимание теперь обращено к Питу.
Цезарь и Питер ещё в прошлом году мгновенно и естественно нашли общий язык. Их лёгкая, непринуждённая болтовня, шутки и умение плавно перейти к захватывающим моментам сердечных излияний, типа того, когда Пит признался в любви ко мне, принесли им громадный успех у публики. Вот и на этот раз они без малейшего напряжения открывают беседу с нескольких шуток насчёт огня, перьев и недопережаренных цыплят. Но все, однако, видят, что у Пита душа не на месте, поэтому Цезарь прямо переходит к разговору о предмете, который заботит всех.