Это я мозгам дал отдохнуть. Двенадцать часов пути пропустил. Как в кино титрами обозначают «Прошло двенадцать часов». Устал рассказывать.
Шла Маша по шоссе.
И еще — рука бойца тангету жать устала.
Но рассказывать надо. Если начал, то должен закончить. Иначе, какого черта тогда начинал.
И сосала сушку.
И я закончу, если успею. Честное благородное слово.
Кстати, вот вам притча, которую я на том перегоне сочинил. О Честном Слове. В ней, как и в остальных, агонизирует моя вера в существование той реальности, где бедный век мой был бы прожит вдали от вечности моей.
Всё уже, конечно, не то и не так, но пусть войдет, раз уж пришла.
И оно ведь как было, когда начали создавать Всё Это Вот, где мы с вами То Самое.
А было так.
Вбили штуковину, которую назвали Честным Словом, и стали на нее всё остальное навешивать — всё, что было положено по утвержденной наверху смете. Правда, кое-что из дефицитных комплектующих заменяя иногда аналогами. Ну, это не из-за крысятничества, а чтобы времени на поиски не терять — сроки поджимали, заказчики нервничали.
Но, впрочем, сдали объект вовремя, и всё получилось. Навесили в лучшем виде без особых отклонений от проекта. И шампанское после приемки разбили. Или распили.
Ну а там уже понеслось.
Почему, спросите, назвали эту базовую штуку Честным Словом? Этого уже, пожалуй, никто не скажет. И я не скажу. Назвали и назвали.
Потом прошли века, много веков, и появились люди. И они тоже, если разобраться, висели и висят на этой штуковине, вцепившись мертвой хваткой во вселенское навесное оборудование. И когда дети спрашивают, а на чем это всё висит, умные взрослые уверенно отвечают, что всё — и человеческий род в том числе — висит на Честном Слове. И ведь не врут!
Общеизвестно, что люди склонны обожествлять то, во что не могут проникнуть пытливым своим умом. Например, то, каким образом Всё Это Вот, где мы То Самое, висит на одном Честном Слове и как оно всё так устроено, что одновременно и волна оно и вещество, они так и не поняли, поэтому тоже обожествили. До такой степени, что стали поминать Честное Слово где надо и где не надо. Какой наш разговор ни возьми, только и слышно: «Честное слово, честное слово, честное слово». И клянутся честным словом, и божатся, и обещания свои им же заверяют, и так, всуе, роняют.
И всё бы ничего, да только каждое очередное честное слово дополнительным грузом повисает на Честном Слове. Ведь произнесенное честное слово никуда не улетучивается — остается висеть на Честном Слове вместе со всем остальным и прочим. Стоики это еще доказали. Были такие.
Впрочем, ничего страшного во всём этом и не было бы, да дело в том, что сроки эксплуатации Честного Слова не вечны. Их уже и так комиссионно несколько раз специальными актами продлевали. Но тут ведь как: продлевай не продлевай, а свойство материала уставать актами не отменишь. Так что, того и гляди, обломится Честное Слово, как ржавый какой-нибудь гвоздь, и полетит всё, что на нем навешано, в тартарары.
Я не пугаю, а к тому говорю, что каждому из нас неплохо было бы и подумать, прежде чем в очередной раз побожиться честным словом. Особенно если это не так уж и обязательно.
Мало ли.
Гошку выкрали на закате.
Это был тот самый момент, когда попер реальный экспрессионизм: солнце, незаметно спустившись к пределу, тихо проскользнуло на узкую, не залитую серостью облаков полосу и уже оттуда, сбоку и снизу, подкрасило впопыхах матовую белесость долины перезревшими лучами.
И вот эту вот размытую телячью нежность как раз и разрезали грубые желтые лучи. Фар дальнего света.
Они надвигались на нас, как голодная стая одноглазых волков. Эти — променявшие совесть на тяжелые мотоциклы.
Бежать было глупо и некуда, да к тому же мы не догадывались об их намерениях. И они прошли сквозь нас с ревом и рокотом. Смешав поднятую колесами снежную пыль с копотью выхлопных газов. А когда унеслись, нас уже осталось двое. Гошка исчез. Унесло его этим селевым потоком.
Возможно, надо было стрелять. Возможно. Но Серега команды не дал, и я не стрелял. Да и что толку в ураган стрелять. Кто знает, куда бы полетели подхваченные им пули. Может быть, в своих.
За Гошку нам заплатили. Кинули бронированный чемоданчик Тапера. Правда, пустой.
Неужели, подумал я, наш Гошка стоит так много?
И спросил у Сереги:
— Это то, о чем я подумал?
Серега пнул ногой чемодан и ответил:
— Это то, о чем я не хотел думать.
— И что будем делать?
— Будем идти.
— Куда?
— Куда шли.
Действительно, задачу же никто не отменял. А неотмененную задачу надо отработать в любых условиях обстановки. Поэтому работать надо было, работать, а не сопли по лампасам размазывать.
Мы сжали кулаки и зубы и пошли.
На сто, б…, три, …, градуса.
Я думаю, что комбат Елдахов нами бы гордился.
Шли всю ночь и шли молча. Я вначале пытался пару раз завести разговор о том о сем, но Серега был непробиваем. На мои вопросы отвечал односложно и невпопад. Он себя считал виноватым в том, что мы потеряли Гошку, и загрузился по полной. Это черта характера такая — считать себя виноватым во всех бедах мира. Ничего не попишешь. Горбатого могила исправит.
Или Великое Делание.
Наверх о происшествии он не стал докладывать. Посчитал, что не всё еще проиграно, и я его в этом поддержал. Ведь еще были варианты. Например, три карты угадать. Тем более одну я знал — подсмотрел случайно. Когда Железный Дорожник второй раз метал, сползла на край семерка червей.
Короче, мы шли с уверенностью, что надежда еще не потеряна. Что Элли сумеет возвратиться с Тотошкою домой. И это придавало нам сил. Хотя, честно говоря, мы были уже здорово измотаны многодневным марш-броском. Однако, как говорил Че Гевара, уставший имеет право на отдых, но не имеет права считать себя младшим богом.
Часа в четыре разыгрался сильный ветер — метров двадцать пять в секунду при порывах, — причем встречный. Он настойчиво, с каким-то кабацким азартом, пытался изрезать наши лица битым стеклом. В кровь. Пластический хирург хренов. Хорошо еще, что три дня не брились, щетина прикрывала кожу, и можно было жить.
К утру ветер всё про нас понял и стих.
Часов в семь вышли на дорогу, выложенную бетонными плитами. Она была в приличном состоянии, хотя в стыках уже пророс вездесущий бурьян. Но сами плиты еще держались. Я подумал, что из таких удобно мостить прифронтовые аэродромы подскока — дешево и сердито.
Километра через три — я от нечего делать насчитал шестьсот четыре плиты — дорога привела к шлагбауму. Полосатая палка с прибитым посередине «кирпичом» была поднята и привязана за хвост к торчащему из суглинка газовому баллону. Потом, слева-справа от дороги, появились многочисленные предупреждающие плакаты типа: «Запретная зона!» и «Стой! Назад!» Краска на табличках облупилась, столбы, к которым они были приколочены, заросли мхом, и от такой их ветхости сильно снижался пафос кричащих запретов. И мы их проигнорировали.