Через два часа, впрочем, выйти не удалось. Пока запрягали, пока вытаскивали застрявшие в грязи телеги и брички, пока расталкивали мертвецки пьяного сержанта Дюжардена, времени утекло порядком. На Ремень выбрались за полдень. Дождь не стихал, лил и лил, мешая струи с вязкой суглинистой почвой, прибивая едва народившуюся молодую траву и проникая под плащи, комбинезоны и гимнастёрки.
На Ремне обоз растянулся на милю. Франсуа, нахлёстывая жеребца, гнал его по обочине вдоль неровной вереницы возов, телег и фур, пересчитывал, сбивался, бранился вслух и пересчитывал заново. И брички с зерном, принятой накануне у июнитов по описи, в результате не досчитался. Не успевший протрезветь Дюжарден неумело оправдывался, но по выражению его лупоглазой продувной рожи, по бегающему мутному взгляду Франсуа безошибочно определил, что бричка ночью была угнана, доставлена в соседнее кочевье и обменяна там на самогон.
К вечеру дождь наконец стих. На юге Сол растолкал тучи и теперь выглядывал в просвет круглым оранжево-жёлтым глазом. Франсуа приказал распрягать и, пряча взгляд, путано отчитался перед аббатом Дюпре. Пропажу брички святой отец воспринял с присущим ему стоицизмом – закатил глаза, выматерился по-апрельски и помянул нечистого, после чего отпустил лейтенанта, добавив, что непременно доложит о происшествии в июнь. Мысленно послав аббата до непотребной матери, Франсуа приказал становиться лагерем.
Телеги с добром сбили в кучу на повороте Ремня, провинившийся Дюжарден отправился их невесть от кого охранять, остальные разожгли костры, и сержант Амбуаз, аккомпанируя себе на гармонике, затянул «Прощай, Мари». От костров поднимался дымок, едва заметный в сумерках, и лица сидящих вокруг расплывались в мареве. Расплывался и запах съестного, мешаясь с дымом и духом влажной апрельской земли. Песенка Амбуаза, голоса балагурящих о том и о сём солдат, конское ржание, поскрипывание упряжи – привычный вечерний шум лагеря казался сегодня особенно уютным, всегдашним и незыблемым. Словно всегда было так и будет ещё, будет из года в год и дальше, дальше, уже без Амбуаза, без Дюжардена, без самого Франсуа…
– Я вот думаю, – подсел к Франсуа наголо бритый, вислоусый Антуан Коте. – Какой во всём этом смысл?
– В чём «в этом»? – Лейтенант поворошил веткой поленья в костре.
– Вот смотри. – Коте оглянулся, убедился в отсутствии посторонних ушей и на всякий случай перешёл на шёпот: – Из июня нам гонят зерно, фрукты, одежду, лекарства, так? Всё это идёт в обмен на звериные шкуры и рыбу. Больше у февралитов ничего нет, правильно?
– Правильно. И что с того? – Франсуа сплюнул в костёр.
– Пойдём дальше. Два пункта. Первый – не стань мы менять, зимники довольно быстро околели бы с голоду. И второй – рыба куда ни шло, но кому кроме самих февралитов нужны эти шкуры? В летних месяцах тепло, там их носить не станут. И получается, что от этих зимников одна головная боль, передохни они все, никто бы плакать не стал. А с ними цацкаются, жратву на них переводят, снадобья, тряпки. Раньше и оружие им поставляли, хорошо хоть сейчас одумались. Ты как считаешь, лейтенант, зачем всё это? Ради сотни-другой вонючих шкур?
Франсуа, сам неоднократно задававшийся тем же вопросом, ответа не знал. Проповедям аббата Дюпре о человеколюбии, альтруизме и Божьих заповедях он не верил. Пускай этой чепухой и ахинеей тешатся недоумки, гнущие хребты на пахотах и посевных – человеку, у которого голова на плечах, подавай объяснение поправдоподобней. Значит, нужны шкуры зимних зверей в июле, нужны для чего-то чрезвычайно важного, чего-то, о чём он, Франсуа, не догадывается, потому что не видит общей картины. А видит лишь то, что происходит в его месяце, в апреле, да ещё фрагменты из февраля. На ничьей, мартовской, земле не происходит решительно ничего, поэтому она не в счёт.
– Знаешь что, Антуан, – сказал Франсуа сержанту, – когда вернёмся, подкачусь я, пожалуй, с этим вопросом к июнитам. Спрошу, что такого особо ценного в шкурах. Под первачок спрошу, с уважением, и посмотрим, что мне ответят. Есть у меня среди них пара знакомцев, не дураков выпить на дармовщинку. В общем, парней, с которыми можно делать дела.
Сержант кивнул. Делать дела лейтенант Мартен умел. Это благодаря его оборотистости в кочевье водилась и приличная еда, и выпивка, а иногда из раннего апреля заезжали в гости весёлые и сговорчивые девочки.
Отпустив сержанта, Франсуа расстелил под развесистыми ветвями лапчатой ели спальник, закутался в него, укрылся плащ-палаткой и задумался. Вопросов, ответы на которые он не знал, но хотел бы знать, было множество. Например, что было до того, как две тысячи шестьсот тринадцать лет назад Господь сотворил мир. Ответ на этот вопрос тщательно замалчивался, священники отделывались общим словечком «пустота»: либо скрывали, либо, что скорее всего, не знали сами. Далее: как жили люди тогда, сразу после сотворения? А через тысячу лет? Через две? На эти вопросы ответов также не давалось, их заменяла фраза «так было испокон». Как именно было испокон, впрочем, не объяснялось. Равно как не существовало объяснений множеству вопросов не столь глобальных. К примеру, откуда берётся оружие и патроны к нему, одежда, домашняя и церковная утварь, детские книжки с картинками – другими словами, всё, поставляемое в апрель из летних месяцев. Согласно заповедям Божьим люди лета не трудятся и не воюют, а заняты исключительно восславлением Господа. Тогда где же и кто же производит все эти предметы? И, главное, как?
Взять хотя бы кольцо, доставшееся Франсуа от матери и передающееся мужчинами их рода возлюбленным, а потом, когда те становились жёнами, старшим сыновьям в день совершеннолетия. Кольцо было массивным, сработанным из тяжёлого жёлтого металла, с врезанным в него белым граненым камнем. Франсуа носил кольцо на безымянном пальце левой руки, камнем вниз, иначе свет, им отражённый, запросто слепил глаза. Однажды Джим Меллон, парень из июня, который к Франсуа вроде бы благоволил, предлагал десяток ездовых лошадей и две скаковые в обмен на кольцо. А ещё намекал, что вдобавок, возможно, удастся выхлопотать персональное позволение на переселение в лето. Франсуа тогда отказался, хотя позже не раз сожалел об этом. Однако было в нём нечто, не позволившее расстаться с кольцом, это нечто Франсуа полагал за слабость и совершенно неуместную для человека его рода занятий романтичность. Откуда взялось кольцо, кто его сработал и из какого металла, было неизвестно. Также неизвестным оставалось, как оно попало в семью Мартен – об этом не знали ни родители Франсуа, ни родители их родителей. Оставалось предположить, что так же, как и всё прочее – испокон.