– Вот мы, Сторожевые, пока первую жизнь живем, то прикидываем, кем нам быть: Смотровым, Отладчиком. И можем всю первую жизнь выбирать, не торопиться. А в ученики идут только мирские. Иногда добровольно.
Я запинаюсь. Обычно сами мирские такой судьбы себе не особенно хотят, но другого выхода нет. Это вроде программы защиты свидетелей: увидел человек нечто, что ему не полагалось, или полез, куда не надо. Ему можно промыть память, взять в ученики, либо… А в Темные времена нежелательных свидетелей ликвидировали преждевременной естественной смертью. При тогдашней технике безопасности это легко было. Вот интересно, мы бы могли мирских убирать, если бы нам такое разрешили? А вообще, чисто теоретически, что можно чувствовать, когда зло творишь? Такой же приход, как при добром ведьмовстве, или, наоборот, что-то вроде ломки или похмелья?
– Ну ты уснула, что ли?
– Я не уснула, я курить хочу…
– Ну кури! – морщится Анька. – Форточку свою нарисуй и кури.
Я черчу в воздухе прямоугольник. Это «форточка» называется. Через нее неприятные запахи и сигаретный дым уходят. Такую игруху хорошо вешать в плацкартном вагоне. Или в лифте с утра пораньше, когда там духи с перегаром смешиваются. Ой! Все-таки дура я: надо было Анютке предложить, пускай бы сама воздух освежила.
– Короче, когда мирской становится учеником, у него жизнь очень сильно меняется. Как будто одна заканчивается, а другая начинается.
– Он при этом умирает? – интересуется Анька, размазывая по следующему ломтю плавленый сыр.
– Нет, ну что ты! Это как… Ну не знаю, как замуж, например, выйти, – осторожничаю я. Про «замуж» детке вроде рано.
– Ага, я поняла. Это как у меня. Жизнь – раз! – и изменилась. А я живу.
– Ну да. – Я поглаживаю столешницу. Аньку бы надо гладить, если по-хорошему. Обнять там или к себе прижать, но… Она из-под моей руки всегда выскальзывает. Сперва застывает на секунду, как ледяная делается, а потом утекает водой.
– Сперва я была маленькая и ходила в садик. Это раз. А потом я пошла в школу, и в ней стало все по-другому. Это было два. А теперь я хожу в новую школу, и в ней тоже по-другому. Я никуда не умирала, а у меня целых три жизни уже!
– Вот с учениками все то же самое. Поэтому имей в виду, что ни я, ни папа, никто сегодня ничего такого не будет отмечать. И поздравлять его не надо. Пожалуйста.
– А при чем тут папа? Он что, девочка? Восьмое марта – это женский праздник!
Мать честная! Детка вообще про сегодняшнюю ночь ничего не знала! Она мирское торжество имела в виду, то, которое послезавтра. А я взяла и ей сдуру брякнула про все наши сегодняшние расклады. Ну молодца я, ничего не скажешь!
– Восьмое марта будет послезавтра! – тараторю я. – Если ты хочешь, мы с тобой его отметим. Можем, я не знаю, куда-нибудь сходить. В «Детский мир» хочешь? Ты наденешь красивое платье, я тоже что-нибудь надену, мы возьмем папу и…
– Хорошо, – серьезно кивает Аня. Мою скомканную тягомотину про учеников она с интересом слушала, а вот про праздник ей скучно.
– Женька, у нас в лицее завтра концерт. Ты помнишь? Начало в двенадцать! Я тебе дневник показывала!
Ну показывала. Я сперва чуть дуба не дала: потому как, когда я в Смольном училась, у нас оценки по двенадцатибалльной шкале выставлялись. И эти Анькины четверки с пятерками для нас тогдашних – позор и катастрофа. В общем, Артемчик дневник подписывает. На нашу образовательную реформу у меня никаких нервов не хватит.
– Жень, я у тебя книжку взяла почитать. – Анька снова мажет себе бутерброд. И куда в нее все только лезет, она же тощая, как ножка у торшера! – «Княжну Джаваху».
– Она с ятями! Ты не поймешь! – Я мысленно костерю себя за раздолбайство: незачем держать сберегательную книжку на самом видном месте! Нам сейчас аванс по пятым числам выдают, а я в Чарскую со вчерашнего утра не заглядывала. – Анют, ты только не удивляйся, но в ней могут появиться деньги.
– Уже появились. Там было семь тысяч пятьсот рублей.
Ну так и есть, аванс начислили. Как всегда, без премиальных.
– Женька, можно я их себе оставлю? У меня еще никогда столько не было. – И Анютка приседает в настоящем, глубоком реверансе. Ничуть не хуже, чем в Смольном.
Дверь моей комнаты щелкает сухо и ловко, как курок. Я сную от окна к кровати и обратно, обходя узор на ковре. Там желтые пятна и лиловые ромбы. На ромбы наступать можно, они похожи на тротуарную плитку. На пятна – нет. Эта почти игра. Как будто, если я собьюсь с собственного следа, меня затянет, как в болото, в тяжелый сырой страх. В тот, от которого во рту появляется вкус гнилой воды, а руки деревенеют – словно я долго пыталась выбраться на сушу. Я гоняю в голове одни и те же мысли. Это как перед собственной свадьбой и собственными похоронами одновременно. Ученичество. Не смертельный, но все равно приговор.
В полдесятого в институте Шварца начинаются лекции у ночного отделения. Деканат и ректорат открываются тогда же. Лучше приехать сразу, чтобы не мучиться. Не передумать.
Я много чего могу, у меня профессия такая. И опыт нехилый – сто двадцать два года как один день. Плюс полтора месяца неловкой жизни, кое-как замаскированной под обычную семейную. Я умею разводить руками чужую боль и соседскую беду, могу развернуть руль чьей-то машины на заметенном шоссе, находясь чуть ли не в километре от них обоих. Меня научили смотреть на бытовые проблемы с высоты птичьего полета и принимать серьезные печали довольно близко к сердцу – на расстоянии вытянутой руки. У меня защищенная категория, три благодарности от Конторы и хорошие показатели по району. Я боюсь разговаривать с восьмилетней девочкой, которая живет со мной в одной квартире. Я не знаю, имею ли я право брать в ученики человека, который по документам считается моим официальным мужем.
– Папа на работе. Отправьте ему смс! – звучит за стенкой Анькин голос. – Жень!
– Я сплю! – Я зачем-то забираюсь в неубранную с утра кровать.
– Женька спит! – эхом вторят за стеной.
Наверное, Темкина мама опять звонит. Если я не подпишу ученичество, то Темка снова заживет мирской жизнью. Память ему почистят там же, в Шварце. А на меня навесят штраф, лишат благодеяний… Он же моим любовником был, хорошим, забавным и заботливым. Но временным, сезонным. А сейчас вот получается, что надолго. Такой семейный опыт, больше похожий на тюремный срок.
– Я еще что-нибудь папе могу передать, хотите? Ну ладно. А вы знаете, что мне сегодня на уроке поставили пять, потому что я быстрее всех остальных все решила? – Анькин голос похож на маленькую, звонкую, очень неотвратимую дрель. Ювелирную.
Если бы она называла Темку Темкой, все было бы гораздо легче. Это, кажется, единственный вопрос, который мы с ним еще не обсуждали. Все остальное проговорено.
У нас теперь такие долгие дурацкие ночи – на унылом кухонном диванчике. Не мебель, а символ быта, о который разбивается среднестатистическая любовная лодка. Здесь мы проговариваем пачки сигарет, литры кофе и бутылки вискаря. Мы знаем друг о друге дикое количество вещей и понятия не имеем, как жить дальше.
– Женька, ты спишь?
– Сплю!
– Женька, блузку не забудь погладить! И чашки свои у меня в комнате не оставляй больше никогда! Понятно?
– Никогда! – огрызаюсь я, вместо того чтобы выпалить: «Да катись ты лесом!»
Если бы не Анька, все было бы в пятьсот миллионов раз легче.
У клавиатуры дурацкие кнопки. Если набирать текст быстро, то часть букв обязательно не пропечатается. Будто комп чует, что я волнуюсь, и глотает слова вместе со мной.
«Тмчик, ты там кк?»
«Все ок», – выплывает ответ в окошке скайпа. Тут еще сбоку камера и микрофон с динамиком. Но их я врубаю, только когда вызваниваю Ленку из ее ссылки. С глухим Темчиком такой вариант не прокатит. Поэтому письменно. Не разговариваем, а показания даем. Шлем друг другу шифровки.
На экране беззвучно течет московское время: семнадцать часов тридцать семь минут.
«Темчик. Есть впрос».
«Спрашивай».
В довесок мне приходит смайл – желтая мордочка с прищуренным глазом. Я не люблю эти значки. Вечное подмигивание, неутомимое биение игрушечного сердца. Как сигналы в космос. Мы окончим разговор, а где-то в бесконечном Интернет-пространстве зависнут эти неотвратимо жизнерадостные или пожизненно рыдающие рожицы, которых никто никогда не увидит. Мне за них страшно – как за игрушечный кораблик, отправленный в море, «аж до самого горизонта». Со словами все то же самое.
«Темчик, двай расстанемся». Я вбиваю пропущенную «а» в слово «давай», а потом удаляю сообщение, вместо того чтобы отправить.
«Тема, я тебя лю». Снова стираю, даже не дописав.
«Мне страшнннно». Ага, так страшно, что аж пальцы дрожат и выбивают лишнее.
«Артем».
«Что, Женя». Он откликается сразу. Без вопросительного знака. Без интонаций. Он теперь часто говорит без интонаций, видимо из-за глухоты.
Можно просто свернуть диалог и ничего не объяснять. Скажу, что уснула.