— Вспоминать — да, грустить — да, но не плакать. Не беспокойся, дочь, — это хорошая светлая грусть.
— Ты всё ещё ведёшь дневник, матушка? — Юная красавица кивнула на открытую тетрадь в синем коленкоровом переплёте, что лежала на небольшом столике, рядом с чернильным прибором.
— Нет, просто перечитываю… вспоминаю.
Графиня вдруг покраснела, словно провинившаяся в чём-то гимназистка, и, подойдя к столику, поспешно захлопнула тетрадь.
— Знаешь, мама. — Лана вновь поднялась на ноги, глядя, как тает за дальним холмом золотистое солнце. — Я всё хотела спросить — что мы будем делать дальше, как жить? То, что папа… — девушка на миг запнулась, покусала губу, — что папы больше нет — ты ведь это точно знаешь?
— Увы, да. — Графиня ласково погладила дочку по волосам. — Знаю. Точно. Ты забыла, кто я? И кто ты?
— Нет, почему же? Отнюдь! — Щёки девушки неожиданно зарумянились, словно от зимнего ветра, морозного и свежего, и слёзы сверкнули в уголках дивных изумрудно-зелёных глаз, коим посвящали первые свои стихи все окрестные гимназисты. — Я просто подумала… представила вдруг. Ведь будь папенька жив, мы б могли уехать в Крым, к Петру Николаевичу? Ведь могли бы?
— Да уж, пробрались бы, — усмехнулась Юлия. — Барон бы нас принял, да.
Лана шмыгнула носом, словно простой крестьянский мальчик:
— Но это если папа был бы жив. А так… Как ты думаешь, маменька, у наших… у белых совсем нет шансов? Я слышала, мне говорила тётушка Аксинья, кормилица, она вчера заходила, будто бы большевики сильно увязли в Польше, а Пётр Николаевич готовит серьёзное наступление.
— Откуда это может знать Аксинья? — Графиня удивлённо посмотрела на дочь. — Простая деревенская женщина. Добрая, очень порядочная, но… Откуда ей знать?
— Её племянник какой-то там начальник у большевиков, — негромко пояснила Лана. — Или служит где-то… я не знаю где. Ах, маменька! Да в кормилице ли дело? Я вот иногда думаю: может, всё вернётся? Всё станет как раньше? Вернутся слуги — кухарка, няня, конюх… будут, как прежде, собираться гости… пить чай… увы, без папы…
Девушка уткнулась графине в плечо и зарыдала.
— Ну, ну, полно, перестань, милая, — утешила дочь Юлия. Чувствуя, как подкатывает комок к горлу и как нужно, как необходимо утешение ей самой. — Будет ли так, как прежде, не будет — это даже я не могу сказать, и вряд ли кто из прорицателей Великих Домов скажет. Ведь Смута! Всё оборвалось, рушится… Ну! Не плачь же, не плачь.
— Не буду. — Лана всхлипнула, вытирая глаза кулаком. — Ну, право, перестала уже. Просто если всё неопределённо, так лучше нам никуда и не уезжать. Может, Петру Николаевичу удастся, может, англичане, французы помогут… Ведь Деникину почти удалось! И — совсем недавно — Юденичу… Ведь мог бы взять Петроград, а? Ведь правда мог бы?
Графиня прикрыла глаза:
— Ах, Николай Николаевич… Такой забавный, усатый, чем-то похожий на доброго большого моржа. Он как-то гостил у нас, Аксинья угощала его деревенским самогоном… ты была ещё маленькой, не помнишь.
— Ты про кого, маменька?
— Да про Юденича, Господи. Говорят, очень талантливый генерал.
— И где он нынче?
— Ах, Лана, перестань, прошу тебя. Нынче никто не знает, что будет.
Палевые облака, снизу подсвеченные золотистым солнцем, медленно плыли по тёмно-голубому вечернему небу. Длинные тени росших у самой ограды лип протянулись через весь двор, к дому, к балкону, к мраморным ступенькам крыльца. В старинной — верстах в трёх от усадьбы, на крутом холме, — церкви Святого Архистратига Михаила, очень красивой, одноглавой, каменной, ещё не закрытой большевиками, внезапно ударил колокол. То ли звонили к вечерне, то ли так, кто-то баловал.
— А в Озёрске большевики школу открыли… — тихо протянула Лана. — Ну, бывшую мужскую гимназию. Говорят, теперь всех вместе — и девочек, и мальчиков — будут учить.
— Стыд какой! Надо же — вместе.
Потемнело и подурнело. Внезапно налетевший с Тёмного озера ветер принёс холод и туман. Девушка поёжилась, искоса взглянув на задумавшуюся о чём-то мать — такую же красивую, как сама Лана, и всегда молодую. Колдуньи Зелёного Дома жили по сто пятьдесят, а то и больше, лет — осень зрелости для графини едва наступила.
— Пойдём спать, маменька? Я зажгу свечи…
— Сколько их осталось? Поди, меньше дюжины?
— Восемь штук, маменька, — доложила Лана. — Но Владимир Раджитович обещал завтра привезти.
— Обещал он… Небось опять серебряные вилки попросит, — хмыкнула Юлия. — Выжига.
— Зато помогает… Что бы мы с тобой без него делали?
— Да уж…
Магазины исчезли, управляющий, который раньше заботился об усадьбе, сбежал, продукты большевики распределяли по карточкам, торговаться на рынке фата не умела, и потому явление шаса — Раджита Кумара — стало для Юлии настоящим спасением. Лишь благодаря ему женщины до сих пор вели привычный образ жизни, не только не голодая, но даже позволяя себе и вино, и сласти. Правда, шас требовал за свои услуги твёрдую плату, но фата вовремя позаботилась о фондах, ещё после Февральской, переведя средства из банков и бумажных ассигнаций в золото, камни и серебро, и теперь чувствовала себя достаточно уверенно.
Бандиты же усадьбу обходили — после нескольких неудачных налётов в их кругах пошла о графине дурная слава, и они искали жертв попроще. И потому «Серебряные колокольчики», которые плотным кольцом окружали поместье, давно не сообщали о прибытии нежданных гостей.
— Покойной ночи, маменька! — Лана поднялась с кресла. — Счастливых снов.
— И тебе… — Графиня махнула рукой и пробормотала уже вполголоса: — Холодает уже. Не забыть бы заказать шасу дрова.
— Кому заказать?
— Покойной ночи, доченька.
Графиня спала на втором этаже, в примыкающей к обеденной зале спальне, комната её дочери располагалась в мансарде, куда вела узкая лесенка, тёмная и крутая, почти такая же, как в башнях какого-нибудь готического собора.
Поднявшись к себе, Лана долго не могла уснуть, ворочалась, потом уселась на стул у окна и, распахнув занавески, долго смотрела на звёзды.
Озёрский уезд, 1920 год, август
«Поможем всем миром! В Озёрск продолжают приезжать беженцы из тех краёв нашей многострадальной родины, которые ещё не могут оправиться от голода и разрухи, произошедших в результате деятельности белых помещичье-буржуазных армий, империалистов и их приспешников. Приезжающие к нам люди, как известно, находят приют в гостинице имени деятеля французской революции тов. Робеспьера, а наша родная советская власть и комитет РКП (б) делают всё для того, чтобы беженцы как можно скорее вросли в процесс свободного труда на благо рабочего класса, хотя с этим, товарищи, ещё есть проблемы. Многие беженцы сильно истощены: в течение трёх дней в прилегающем к ж-д вокзалу скверу были найдены обескровленные и истощённые в крайней степени тела умерших в количестве шести! Товарищи! Не проходите мимо! Жертвуйте на помощь беженцам — вашим братьям по классу — продукты и кто что может.
Помощь принимается в кабинете № 22 на втором этаже бывшего правления С.-Петербургского коммерческого банка. Не будем же равнодушными, поможем всем миром!
Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Мир хижинам — война дворцам!
Краскор тов. Митя Столяров». «Ведомости Озёрского уисполкома», номер 23 от 18 августа 1920 г.Краскор товарищ Митя Столяров, белобрысый юноша лет девятнадцати, сутулый и щуплый, с красными от недосыпания — по ночам писал заметки — глазами, нынче чувствовал себя, как никогда, прекрасно! Ещё бы! В «Ведомостях», наконец-то, выдали обещанные гонорары, причём совершенно роскошным пайком: каравай хлеба, полдюжины гусиных яиц и полмешка картошки! А если учесть, что у Мити ещё имелся припрятанный шмат сала, выменянный на местном рынке у черноглазого спекулянта за пару почти новых обмоток, то… можно себе представить все предвкушения одиноко живущего молодого человека без особых возможностей, но, бесспорно — таланта, непризнанного пока ещё поэта и будущего столпа советской периодики.
Схоронив год назад мать — очень хорошую, кстати, портниху, — Митя остался совсем один (отец погиб ещё до войны — попал под поезд, а братья — недавно, от тифа). Хорошо, хоть квартирная плата и все прочие платежи во времена военного коммунизма были понятием условным, да и в уисполкоме корреспонденту иногда подкидывали талоны на морковный чай с корочкой хлеба… а то протянул бы товарищ Столяров ноги от голода, и так уже истощал, не хуже тех умерших беженцев, о которых совсем недавно писал. Раньше-то, когда мать жива была, подрабатывала шитьём, и продукты в доме имелись, а вот ныне… далеко не всегда. Хорошо, хоть морковный чай… талоны.