Грациано вздрогнул и умолк, заметив тень на балюстраде. Он, не откладывая гитару, сжал рукоять левантийской даги, но тут разглядел Камиллу Монтеорфано. Сама фрейлина, видя в руках шута инструмент, была ошеломлена и даже обижена. Так это он?
— Я не знала, что это вы, мессир Грандони, — Камилле было досадно, что она пришла сюда на голос этого человека.
Шут не был отягощён злопамятностью, но сейчас смотрел на девицу без улыбки. Ему было неприятно, что его слышали, он не склонен был открывать душу, но, преодолев недовольство, любезно заметил фрейлине, что на ущербной луне его всегда тянет подрать глотку. Он не разбудил её? Она тоже играет? Кажется, на лютне? Камилле было неловко сразу уйти, что выглядело бы невежливым по отношению к мессиру Грандони, коему она всё же считала себя обязанной. Девица присела на скамью, решив несколько минут посидеть, потом пожаловаться на комаров и уйти. Она по-прежнему злилась на себя: как она могла сразу не уловить тембр его голоса? Но он пел божественно, и можно было подумать, что у него есть душа… Как же это? Этот гордец что-то знает о скорбях?
— Да, я играю, — тихо проговорила она. — А о каких муках вы поёте? — Камилла недоумевала.
Грациано Грандони сел рядом и, перебирая гитарные струны, сказал, что это старые песни, слышанные им когда-то в Пистое. Он заиграл неаполитанскую тарантеллу, но неожиданно резко оборвал игру. Внимательно вгляделся в лицо фрейлины.
— Вы сказали, синьорина, что были плохо знакомы с синьорой Верджилези. Почему же вы плакали в церкви?
Камилла подняла на него удивленные глаза, но тут же и опустила их. Помолчала, потом пожала плечами. Она не ожидала такого вопроса.
— Она была неприкаянна, очень несчастна, одинока. И такая ужасная смерть, внезапная, предательская. Без покаяния, без последнего напутствия. Мне было жаль её.
— Синьора Верджилези была одинока? — шут не смеялся, лишь слегка изогнул левую бровь. Он недоумевал. Неужели малютка настолько дурочка, что не видела очевидного?
Камилла задумчиво смотрела в темноту.
— Вам трудно понять это. Вы сильны и бесчувственны. Когда такой, как вы, встречает слабого и уязвимого, ему кажется, он видит безногого инвалида. Помочь он не может, ему внутренне тягостно с такими людьми. — Камилла спокойно посмотрела на шута, — а она была подлинно несчастна, всегда скрывала свои чувства, боялась показать свою слабость. Она боялась сказать даже самой себе, что переживает на самом деле. Старалась производить впечатление, пускать пыль в глаза, фальшивить, — и боялась оставаться одна, потому что наедине с собой ей было страшно. Она нуждалась в толпе, её любовники — это тоже боязнь оставаться одной, возможность забыть о своей пустоте. — Камилла отвернулась, несколько мгновений следила за игрой лунных лучей на поверхности маленького фонтана, потом продолжила. — Она мечтала о Риме. Ей постоянно казалось, что настоящая жизнь где-то там, далеко, только не рядом с ней, и уж тем более не в ней самой…
Грандони слушал в удивлённом молчании. Нет, девица дурочкой не была. Сказанное было неожиданно глубоко и верно. Если бы синьора Верджилези хоть на волос интересовала Песте, он и сам бы это заметил.
— Ваш брат предположил, что отравление собаки — не попытка отравить дона Франческо Марию, но проверка на борзой яда, который потом использовали уже по назначению. Тогда получается, что в этом убийстве никакой случайности нет. Оно продумано и преднамеренно. Но если она такова, как вы говорите, кому могла понадобиться её смерть?
Камилла по-прежнему смотрела в ночь.
— Аурелиано говорит, что причина любого убийства — властолюбие, алчность, злоба, зависть или мстительность.
— Да, это я от Лелио неоднократно слышал. Но из ваших слов я понял, что убитая была слабой и никчемной, она не могла стоять ни у кого на пути, пробудить алчность или зависть, разозлить или спровоцировать желание отомстить ей…
Синьорина бросила на собеседника быстрый взгляд.
— Вы ошибаетесь, мессир Грандони. Она была знатна и совсем не бедна, а так как была очень слабой… Слабость силы не идет ни в какое сравнение с силой слабости, которая не умеет владеть собой. Она могла сделать любую глупость, не любила признавать глупости, была упряма, и могла спровоцировать кого угодно на что угодно… — Камилла вздохнула, — простите, мессир Грандони, мне нужно идти, уже поздно.
Грациано ди Грандони встал, неожиданно для самого себя отвесил девице низкий вежливый поклон и пожелал спокойной ночи.
Но сам спал этой ночью не очень спокойно. После молитв сначала удивлённо размышлял об услышанном от девицы, потом — о самой девице. Как ни странно, Камилла не показалась ему сегодня глупой, была спокойна, как Дианора ди Бертацци, и суждения её несли печать здравомыслия. Он вспомнил изгиб её шеи, когда она изредка поворачивалась к нему, сияние ярких глаз. Пожалуй, толпа была права, называя девицу красивой. Да, ничего. По его телу прошла странная судорога, словно он замерз, но в комнате было тепло. Грациано с отвращением подумал, что снова начинается приступ.
Бениамино так и не смог разобраться в его болезни, хоть после убийства и поднявшейся суматохи несколько раз заходил к нему, снова осматривал, пытал и поил какой-то дрянью. И ничего. Истома, проступившая минуту назад, расползлась по телу. «Господи, что со мной?» Грациано странно ослабел, трясся в ознобе, тяготило напряжение плоти. Он с трудом поднялся, вынул взятое у Росси Писание. Господи, наставь меня, вразуми, помоги мне понять пути мои…
Грациано раскрыл Вульгату, опустил палец на начало открывшегося абзаца. Глаза его расширились. «Quam pulchrae sunt mammae tuae, soror mea sponsa! Pulchriora sunt ubera tua vino, et odorunguentorum tuorum super omnia aromata. Favus distillans labia tua, sponsa; Mel et lac sub lingua tua: Et odor vestimentorum tuorum sicut odor thurisi…» «О, как любезны ласки твои, родная моя невеста! о, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов! Сотовый мед каплет из уст твоих, невеста; мед и молоко под языком твоим, и благоухание одежды твоей подобно благоуханию ливанскому…» «Господи…Ты ли искушаешь меня? Или сам я искушаюсь нечистотой своей?»
Песте откинулся на подушку и веки его смежились. В полусне ему привиделись какие-то неприятнейшие лица придворной челяди, потом над ним зависла ущербная луна, а напоследок проступил тонкий абрис личика Камиллы Монтеорфано.
Сама Камилла вернулась к себе, но попасть в комнату не смогла. В коридоре её ждал мессир Фаттинанти. Уже три недели он не давал ей проходу. Нет, он не позволял себе никаких недостойных выходок, был неизменно галантен и вежлив, но его ухаживания тяготили синьорину.