Подеста посмотрел на подчиненного взглядом тяжелым и задумчивым.
— В ночь, когда нашли Черубину, Даноли сказал, что подлость — деяние чёрной души, явственное в проявлении и загадочное в определении. Чистая душа испытывает ужас перед бездной зла в чужой душе. Оно ужасает. Где-то здесь, говорит, в этих коридорах ходит живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеется сатана…
— Сумасшедший…
— Не знаю, — безмятежно проронил д'Альвелла, — может быть. А тебя, Ладзарино, эти убийства не пугают?
Альмереджи оторопело уставился на подеста. Пожал плечами.
— Проделано все, что и говорить, с умом и очень чисто. Комар носа не подточит. Но причём тут сатана?
— А, по-твоему, стало быть, это пустяки? И ничуть тебе не страшно?
Ладзаро снова пронзил начальника изумлённым взглядом.
— Если понять, зачем он это делает — всё станет просто. А бояться? Чего?
Подеста почему-то тяжело вздохнул, чуть сгорбился, вздохнул и ничего не ответил Ладзаро Альмереджи, лишь проронил, что вечером и ночью его услуги ему не понадобятся.
Мессир Аурелиано Портофино был не очень наблюдателен — просто потому, что обычно был погружён в молитву. Но это не означало, что он вообще ничего не замечал. Все, что ему было нужно понять, мессир Портофино умел постигать моментально. Будучи для своего дружка Чумы не только сотрапезником, собеседником и собутыльником, но и духовником, Лелио считал Грациано лучшим из своих духовных детей. Грандони никогда не скрывал от него своих плотских искушений, не склонен был винить в своих согрешениях никого, кроме себя, верил истово.
На первой исповеди, пять лет назад, Грациано Грандони удивил Портофино, оказавшись телесно непорочным. Наблюдая за Песте в последующие годы, отец Аурелиано смутно чувствовал, что целомудрие его исповедника не ложное, но неправедное. Аурелиано сказал ему об этом, Грациано Грандони в ответ окаменел, не опровергнув, но и не подтвердив сказанное.
Теперь Портофино отметил, что его дружок весьма странно отозвался на его рассказ о Франческо Мантуанском, а уж упоминание о возможной блудной болезни Белончини и вовсе привело его в трепет. Чума боялся заразы, понял Портофино, боялся до животного ужаса. Но почему? Однако, вопросов дружку не задал, спросив совсем о другом.
— А что ты, дорогуша Чума, обозначил бы как подлость?
Песте поежился. «Подлость?… Обман доверия. Предательство».
— Обман доверия? — задумчиво повторил инквизитор. — То есть подлость возможна только со стороны того, кто тебе близок? Кому доверяешь?
Грациано Грандони почесал левую бровь.
— Да… Белончини трижды посылал ко мне убийц, но я не считал его подлецом. Но если убийц послал бы мне ты, Лелио, — это было бы подлым. Я тебе доверяю.
— Стало быть, подлость — злой умысел, направленный не против врага, но друга? Врагу, выходит, сделать подлость нельзя? Но разве не каждый злой умысел несёт в себе подлость? Даноли сказал о хладнокровной подлости…
— Я имел злой умысел против Дальбено. Я хотел вывалять его в дерьме и вывалял. Но не только не считаю себя подлецом, но и горжусь содеянным. Он получил за дело. И доверия его я не предавал — он мне ни на грош и не доверял. Другое дело, если я сделал бы это тебе: ты не заслужил такого и веришь мне. Такое деяние с моей стороны было бы подлостью.
— Не заслужил? Как искажается язык… «не заслужил… заслуга…», «не достоин подлости…» Глупо думать, что подлости можно «удостоиться». Скорее, насколько можно понять, разгребая нагромождение путаных эвфемизмов и лживых синонимов, подлость есть не просто злой, но вероломный умысел. Но если тот, на кого он направлен, получает его по делам своим, но это — всё же наказание, возмездие. Приговор — не подлость, а слово закона. Подлость, стало быть, это наказание неповинному. Вот почему Даноли сказал о жертве. Казнь невинного, который не ждал палача и принимал его за гостя…
Грациано Грандони кивнул.
— Ну, и кто этот изверг?
— Увы, дорогуша, впору вопросить об этом говнюка-Дальбено. Однако, хоть в его предсказаниях незначительный выбор возможностей развития событий при ничтожной степени достоверности толкований и высокой степени неопределенности интерпретаций создавал порой впечатление частой осуществимости прорицаний — это желание несбыточно.
— Это почему? — удивился Чума. — Спросить его можно.
— Нельзя. Засранца видели выезжающим из города.
Песте не выразил ни малейших сожалений по этому поводу, но лениво обронил.
— И Черубина, и Джезуальдо считали палачом меня, и, боюсь, подлинного палача могли и просмотреть.
— Да, как выразился недавно мессир д'Альвелла, «no hay opiniones estúpidas, sino estúpidos que opinan…»40 Испанский язык очень емкий. Но Даноли прав. Убийца — подлец. Дружески протянуть бокал с ядом, потом брезгливо спихнуть в воду острием даги? Убийца, похоже, высокомерен…
— Что это дает?
— Иногда и последний плебей может возомнить о себе невесть что, но здесь… это знатный человек, Чума. Умный, коварный, высокопоставленный. При этом… у него очень странный ум. Недаром же я вначале подумал о женщине. Это человек необычного ума…
Глава 12. В которой Камилле Монтеорфано предлагаются два ответа на вопрос, почему мессира Грациано ди Грандони называют Чумой
Чума, расставшись с Аурелиано Портофино, хотел было уединиться на той же скамье, где несколько дней назад встретился с Камиллой Монтеорфано. Увы, она была занята — на ней сидел Энцо Витино и витийствовал, его слушательница, синьора Франческа Бартолини, восторженно внимала ему.
— Главное умение придворного — рассуждать на важные темы, не подражая педантам, но все подавать с изяществом. Изящество свободно, принуждение для него пагубно. Строгие правила замораживают, и кто слишком строго придерживается даже самых похвальных правил, смешон…
Чума, затаившись за колонной, удивился. Эти двое, похоже, ещё не слышали о новом убийстве, иначе, их разговор имел бы другое направление. Так и оказалось. Появившийся на площадке Ладзаро Альмереджи, тоже с удивлением поглядев на сидящих, сообщил им о новой трагедии.
— Джезуальдо? — Чума, видевший из-за своего укрытия побледневшего Витино, понял, что тот абсолютно не причём. Поэт несколько минут не мог придти в себя, кровь отлила от его лица, потом у Лоренцо вырвалось нечто несуразное, — Он же… приглашал… как же это?
Синьора же Бартолини, хоть и была изумлена гибелью Джезуальдо Белончини, сразу сумела опознать преступника. «Это негодяй Грандони! — взвизгнула донна Франческа. — Он ненавидел Джезуальдо!» Альмереджи вежливо поправил синьору. Наоборот. Это мессир Белончини ненавидел мессира Грандони. Но в словах главного лесничего не было упрямого желания убедить её. Напротив. У мессира Ладзаро были совсем другие намерения. И он немедленно приступил к их исполнению, перво-наперво заверив поэта, что тот смертельно бледен и ему лучше лечь в постель. Витино кивнул и пошатываясь, удалился. Надо сказать, что теперь, после того как по замку стал гулять мерзейший стишок о его мужских достоинствах, синьор Витино не особенно рвался в спальни красоток, предпочитая наслаждаться их похвалами своему уму и поэтическому дару, хоть и поклялся отомстить анонимному обидчику. Автором пакостной эпиграммы был мессир Ладзаро Альмереджи, но он, в отличие от Витино, не жаждал лавров и своего авторства не афишировал, довольствуясь тем, что читал сочинённый им злобный пасквиль всем и каждому.