– Тогда вперед!
Ичивари от радости хлопнул себя по колену. И заторопился подать обед. Сам, шипя и цокая языком, выгреб угли неудобной короткой палкой. Оббил глину и разделил рыбину. Пока мавиви ела, почистил коня и пристроил на его спине вместо седла одеяло, которое сбросила согревшаяся мавиви. Затем, давясь от спешки, Ичивари проглотил свою часть пищи, запил водой. Быстро затушил угли и уложил на место снятый дерн. Почему-то не было даже самой маленькой тени страха в душе, не точило червячком-короедом сомнение: он ведь нарушает свой долг и не спешит к наставнику… даже не отсылает весть отцу! Между тем именно теперь, пока лето еще не достигло своей вершины, он обязан прибыть к наставнику Арихаду и жить у него. Долго – пока не подберет единственно годный вид оружия и не изготовит его сам, воздавая почести огню и соединяя с ним кровь. Потому что еще до рождения отец посвятил его, старшего сына, великому духу пламени. И сказал слова, известные каждому махигу: «Он отдаст правую свою душу, чтобы обрести силу воина огня». Великие слова, дарующие надежду на победу над бледными вопреки изощренности их оружия и коварства…
– Как зовут этого коня? – уточнила мавиви, прерывая раздумья спутника.
– Шагари. Ему шесть лет. Я сам растил его, – гордо ответил Ичивари. – Он хоть и посвящен от рождения Плачущей, но работать любит. Пахать обучен. И груз возит, и водяное колесо крутил, когда заболел старый каурый конь, его родич. Правда, отец рассердился, но ему сказали не сразу. Мы уже накачали воды для полива…
– Он отругал коня? – удивилась мавиви.
– Нет, зачем же так… – Ичивари смутился и добавил совсем тихо: – Зря я начал этот разговор. Отец меня наказал. За самоуправство и дерзость посадил на три дня на главной площади поселка, у столба боли. Без пищи и воды. Строгое наказание. Все сказали: «Смотрите, вождь Даргуш не дает поблажек и сыну, он справедлив».
Сын вождя помолчал и хлопнул Шагари по шее: все было готово к походу. Зачем говорить мавиви, что у столба он позорно потерял сознание, а когда очнулся дома, узнал: старого каурого коня отец приказал забить на мясо. Тем более не стоит рассказывать, что он плакал ночью – ведь это недостойно мужчины – и что утром сбежал к деду… и до сих пор ощущает вину за свой поступок. Потому что не успела состариться луна, видевшая его слезы, как дед ушел из поселка в лес. Насовсем.
Мавиви не полезла на коня. Прихватила темную гриву и зашагала пешком, щурясь на солнышко, выстилающее ей под ноги узорные блики и тени. Словно весь лес – огромная и драгоценная ягуаровая шкура, без сожаления брошенная на тропинку перед мавиви. Трава лоснилась золотом, сочные пятна теней казались пушистыми и непроглядными… Весь мир рядом со странной попутчицей выглядел особенным. Не копилась усталость, корни не подворачивались под стопы. Птицы и звери не прятались и не уходили прочь. Бабочки и стрекозы едва слышно шуршали, то и дело садясь украшением на темные волосы.
– Ох…
– Ты всегда так по лесу ходишь – считая стволы лбом? – с некоторым сочувствием рассмеялась мавиви, останавливаясь и оборачиваясь. – Садись-ка сам на коня. Это я виновата. Сухость ложных чужих клятв больше не жжет тебя, но к этому тоже надо привыкнуть. Мир кажется ярче, ведь так? Даже чересчур яркий, от него кружится голова.
– Да.
– Потому что душа постепенно восстанавливается. Удачно, что был дождь. Тебе это на пользу. Не знаю, кто придумал злую глупость о двух душах махигов, только он лгал.
– Но все знают! У нас две души. Правая и левая… левая малая, с ней связано сердце, и она есть даже у бледных. У некоторых. Правая же – дар леса, если этот дар вернуть, можно обрести покровительство одного из могучих духов. Так говорят старики. Великое одолжение оплачивается великой ценой…
– Горячечный бред! – возмутилась мавиви. – Душа одна, два лика ее взирают в миры явленного и неявленного. И если ослепить один из ликов, можно запросто подцепить такую гадость, которая уже ничем не лечится. Кроме смерти… и то не всегда помогает. – Девушка сердито сорвала несколько листьев и приложила к шишке, готовой надуться на лбу спутника. – Ичивари, тот шнурок связывал тебя вовсе не с духом огня. Он сушил тебя и гнул, а еще тянул к тебе чудище, безумие большого пожара. Постепенно ашриг сделал бы тебя мертвым внутри. Головешкой. Пнем горелым. И это еще не самое худшее. Выжженная дотла душа становится опасна зеленому миру.
– Этого не может быть!
Мавиви серьезно одернула свою истрепанную рубаху, подняла руку, поймав на ладонь солнечный блик. Нахмурила темные брови:
– Меня зовут Шеула, и я говорю тебе то, что знает и шепчет большой лес. Твое право – верить мне или продолжать слушать иные голоса.
Ичивари снова заглянул в синие глаза. И подумал, что даже если бы она была не мавиви и даже если бы совсем, по обоим родителям, бледная… Он бы все равно поверил. Потому что нельзя человеку оставаться в лесу одному. Никак нельзя.
– Даже если отец меня выгонит из поселка и объявит безумцем, – со странной веселостью откликнулся Ичивари, – я не стану слушать иные голоса. Меня зовут Ичивари, и я говорю это не как сын вождя, а как сын большого леса.
– Ритуалы, продолжение суеверий, – попыталась насмешливо хмыкнуть мавиви.
Но было видно – ей приятны и важны сказанные слова.
«Воистину, всякий народ создает верование с чистой душой и глубокой искренностью. Ибо без веры мы, угнетенные суетным, не имеем почвы под ногами, не видим горизонта и не домысливаем мира за его изгибом. Вера – наш светоч и наши крылья.
Но позже, вкусив плодов древа познания, именуемого цивилизацией, мы утрачиваем природную искренность и заменяем веру обрядом. И нет более отдельных голосов, возносящих слова к Высшему, на смену им является хор. Кто-то в слитном гомоне поет, а кто-то и рта не раскрывает, не зная слов и не слыша музыки… Стройность гармонии разрушается, и Высший, надо полагать, спешит прикрыть окно, дабы не оскорблять своего слуха извращенной музыкой… А мы поем все громче, заменяя душевное рвение напряжением горла. Стоящие на хорах повыше иных принимаются высматривать молчунов, дабы указать на них: «Глядите, вот ересью отмеченные, по их вине закрыто окно! Воздадим им за грехи их по нашему разумению! Но прежде вызнаем, кто наущал и кто потворствовал».
Подменив Божий суд людской расправой, вынуждаем мы Высшего задернуть штору и отойти от окна. Так безверие делается губительным ядом, отравляющим даже чистые помыслы и намерения».
(«
Размышления о вере», из личных записей Рёйма Кавэля)
Корни кедра моей души уходят глубоко, сплетаясь с корнями гор. Корни пьют сок земли и хранят память об ушедших. Голоса предков звучат в шелесте хвои. Живая память… и живая боль. Пятьдесят годовых кругов опоясали сердцевину ствола, отделили счастливую молодость от нынешнего лета. Тогда кедровник на склонах снеговых гор не знал звона стального топора. Темная живая хвоя не корчилась в огне, разведенном бледными. Бездушными, глухими чужаками, не способными ощутить и расслышать, как кричит от боли умирающий старейшина леса, как он стонет, бессильно цепляется лапами ветвей за соседей и все же падает, подрубленный. Он помнил многие поколения людей гор и мог бы запомнить еще так же много… Но пришлые люди оказались более чуждыми и враждебными, чем безумие пожара или ярость взбесившегося горного оползня.
А я был молод и обманулся их сходством с нами – людьми зеленого мира. Я рассказывал им о горах, пояснял им наши обычаи, учил жить в лесу, старался найти с ними общий язык. Никто из нас еще не знал слова «дикарь». Они так звали нас, но мы полагали – это совсем простое слово, обозначающее чужих людей. Только мы для них были не люди. И даже не скот. Мы были, как и наш лес, – дрова для огня, именуемого «цивилизацией».
Теперь я знаю много новых слов. Не просто в звучании и произношении, я постиг их глубинный, настоящий смысл. Я смог заглянуть еще глубже, за слова. Я научился представлять себе очень точно, как крутятся в головах таких вот холодных людей железные шестеренки мыслей. Мертвые, полированные. Изготовленные мастером своего дела, ловко подогнанные одна к одной, шестеренки создают совершенный в своей техничности механизм, именуемый «логикой». Совершенный – и бездушный… Теперь я знаю.
Но я не могу ничего вернуть, и знание мое приносит лишь скорбь. Ибо прошлое рухнуло под топором железной логики. Оно сгорело в кострах нашествия, стало пеплом в пожаре большой войны. Опыт и память леса твердят: жизнь возрождается и на пепелище. Жизнь неистребима, ибо в каждой смерти есть зерно нового рождения. Мы выстояли и не отдали свой лес. Корабли первого похода бледных сгорели. Второй их поход оставил на берегу широкий след трудного противостояния. А черные, обглоданные огнем ребра судов третьего нашествия и ныне не сгнили, напоминая о наших победах. Мы сильны как никогда. Мы обрели знание, даровавшее им могущество. Мы стали равны нашим врагам… или станем со временем.