Но вот Лесана недоверчиво прикоснулась к щеке и восхитилась:
– Не болит! Совсем!
– Я знаю, – потупилась будущая лекарка. – Я так скотину лечила…
И тут, поняв, что сказала глупость, закраснелась пуще прежнего, а Тамир отчего-то посмотрел на Лесану с такой гордостью, словно сам избавил ее от синяков.
Оставшиеся дни пути прошли незаметно и однообразно. С той лишь разницей, что теперь место ночлега заговаривал Донатос, и Лесане больше не приходилось засыпать с измаранными в крови щеками. Колдун читал какое-то заклинание, очерчивал привал ножом, и путники спокойно ложились.
А дочка гончара с удивлением ловила себя на том, что впитанный с молоком матери страх – очутиться ночью за пределами дома – как-то притупился. Глупо было бы, имея в спутниках троих Осененных, по-прежнему бояться Ходящих в Ночи. Да еще за день она уставала так, что засыпала без всяких сновидений, и если даже кто-то и подходил к месту их ночевки под покровом тьмы, измученные путники этого не слышали.
И еще надо сказать, целительница, которую звали диковинным именем Майрико́, вела себя так же, как и мужчины. Спутники не пытались облегчить ей, нежной и хрупкой, тяготы пути. Впрочем, несмотря на свою кажущуюся уязвимость, крефф Айлиши не была слабой. Она одна уходила вечером в чащу, и – о, ужас! – даже без стеснения переодевалась при мужчинах, демонстрируя восхитительное нагое, белое, словно кость, тело. Тамир каждый раз заливался такой отчаянной краской, что становилось страшно, – не брызнула бы из щек кровь.
Последний день странствия выдался не по-весеннему теплым. Солнце грело так ласково, словно на смену месяцу таяльнику пришел даже не зеленник, а сразу цветень. Теплые свитки показались жаркими, как овчинные тулупы, и будущие выучи с облегчением сбросили их, втайне радуясь, что не видят матери, которые обязательно бы принялись бранить. Креффам же было все равно, а Лесана с Айлишей, пользуясь тем, что никто из деревенских кумушек не закудахчет над ухом, сняли с голов платки и даже слегка распустили волосы.
Тамир нет-нет да украдкой бросал взгляды на своих спутниц, невольно сравнивая их друг с другом. Чего, казалось бы, разного, эта – девка, и эта – девка, по две руки, по две ноги, по косище у каждой. Вот только если дочка гончара – румяная, сдобная, мягкая, словно только что вытащенный из печи каравай, – вызывала в душе юного пекаря теплое любопытство, то юная лекарка с нежным румянцем, подсвечивающим смуглую кожу, с темными завитками волос над открытым лбом, казалась сладким коржиком.
Он и смотрел на нее, как на дивное лакомство, когда и отведать хочется, и страшно прикоснуться. Вот отчего так? И юноша простодушно гадал про себя – в чем же дело? Смотрел то на одну, то на другую, но ответа не находил.
Если бы только они с Айлишей познакомились не здесь, а в его родном городе! Она бы и знать не знала, что на лошади он сидит, словно куль с горохом.
Парню впервые стало мучительно стыдно за свою неуклюжесть, за полное, колышущееся в седле тело. Эх, судьба-злодейка, отчего же не может он показаться этой девушке с другой стороны?
В Елашире Тамира, сына пекаря Строка, знали как умелого хлебопека. Говорили, парень отцово мастерство перенял едва ли не тогда, когда ходить научился. Сколько знали его, или сидел у кадки с опарой, или тесто месил, или пироги лепил. Да и сам был сдобный и круглолицый, как оладушек. Но какие пироги спроворить мог! Слава о них по всему городу шла, да такая, что сам посадник Хлюд не брезговал покупать печево юного Строковича. А уж ежели гости торговые приезжали, парень вовсе от печи не отходил. Пряники его медовые увозили целыми коробами.
Угостить бы Айлишу тем пряником, чтобы не казаться ей совсем уж никчемным. Чего греха таить, понимал Тамир, что такие, как он, скорее смех вызывают, нежели восхищение. Сколько раз в детстве лупили его за неповоротливость и лишнее тело городские сорванцы! Матушка едва не каждый день слезы лила, прикладывая к синякам и ссадинам ненаглядного дитятка подорожник.
Когда же Тамир подрос, отец мало-помалу стал приобщать его к родовому делу. Тут-то и проявили себя крепкие строковские корни. Руки у мальчишки оказались золотые. Кто знает, может, так и трудился бы Тамир в отцовой пекарне, радуя соседей то сдобными жаворонками, то медовыми пряниками, то пирогами. Но приехал однажды в Елашир хлебопек по имени Радим. Приехал ажно из самого Старграда. Отведал, гостевая у родни, коржей из Строковой лавки, и сомлел.
Соседка Строку рассказывала, округляя глаза и размахивая руками: «Глаза-то закатил и спрашивает Стеньку мою, мол, это кто же вам такое лакомство спроворил? Она когда сказала, что парню твоему и семнадцати не сравнялось, не поверил, окаянный. Говорит: «Брешешь!»
Радим, видать, и впрямь решил, будто родня лукавит, ибо уже вечером стучался в Строковы ворота. Долго уговаривал старградский пекарь родителей отдать Тамира. Старград – большой и богатый. Один посадский двор чуть не с треть Елашира, и хлебопек толковый там нужен. На золоте есть и спать будет парень, если пойдет под Радимову руку.
Но мать с отцом уперлись: как же отпустить кровиночку в этакую даль, мало ли что в дороге случится с драгоценным аль на чужбине? Вдруг да обидит кто? Но сын глядел на родителей больными глазами, и у отца с матерью не набралось воли отказать вовсе. Попросили Радима хотя бы дождаться дня вступления парня в возраст.
Знать бы, чем это обернется…
Спустя весну настал для Тамира день прощания и с отчим домом и с Елаширом. Родители снарядили сына в дорогу. Ехать Тамиру предстояло с купеческим обозом до самого Старграда, где ждал парня Радим.
У матери уже и слез не осталось плакать, даже отец весь как-то сжался, за вечер состарившись на десяток лет, а у сына сердце разрывалось между мечтой и долгом. Елашир что? То ли дело могучий многолюдный Старград!
Вот уже щелкнули кнуты, головная телега медленно тронулась, когда на площадь въехал крефф.
Парень первый раз видел наставника Цитадели и удивился тому, какой тот оказался… неживой. Лицо застывшее, а вот глаза… Ох и злые они были! Шумная площадь стихла. Колдун обвел тяжелым взглядом смолкших людей и, не обронив ни слова, направился в дом посадника.
– Принесли его псы, не мог позже приехать, – выругался в сердцах хозяин обоза и, скрепя сердце, велел распрягать лошадей. Все одно, пока крефф в городе, уезжать строго-настрого запрещается.
Весь день недобрым словом поминали купцы и горожане сына лавочника, Жупана, что сдуру утонул, доставив соотчичам немало хлопот. Когда солнышко на весну поворотило, поленился этот пустоголовый дойти до мостков, что соединяли два берега текущей через город речушки. Поперся по льду. А тот возьми да проломись, только треух овчинный и мелькнул.
Ох и матерились тогда мужики, кроша рыхлый лед топорами да пешнями. Никому не хотелось лезть в студеную воду вылавливать утопленника. Но отогревались у костров, пили горькую и снова спускались в стылые полыньи, потому как понимали – ничего нет страшнее не погребенного по обряду тела. Получишь через три дня живого мертвяка. Будет бродить тут, поживы искать. Да и река, не дай Хранители, запаршивеет, замутнеет, затухнет. А за ней и все колодцы в городе. И что тогда? Покидать отчие дома, оставлять обжитое место Ходящим в Ночи? И все из-за одного дуболома. Потому и лезли елаширцы в ледяную воду. Матерились, но лезли. Деваться-то некуда…
Можно было, разумеется, позвать колдуна, дождаться, покуда он дохляка своими камланиями со дна подымет и упокоит чин чинарем. Но сколько денег на то надо? Лучше самим попытаться. Свой хребет трещит, а серебра не просит. К вящей радости всего города, получилось. Вытащили стерву. Все по укладу.
И вот, значит, явился крефф. За Жупаном. А Жупан утоп. И схоронен уже несколько седмиц как. Спит себе, окаянный, с миром, чтоб ему провалиться.
Только родители Тамира радовались приезду колдуна; как-никак, а подарил им малую отсрочку, задержал сына дома. Лишь парню было маетно. Он так долго ждал, а теперь что? Опять сидеть. Пока еще крефф найдет ученика… Эх!
Смотрины обережниковы тянулись день за днем, и, казалось, не будет им конца. На исходе седмицы собрали, наконец, всю Тамирову улицу на небольшом пятачке перед домом посадника. Крефф равнодушно осматривал стоящих перед ним людей, переводя взор колючих глаз с одного лица на другое. Тамир переминался нетерпеливо, скорей бы уж закончилось все, да и ехать… Но колдун вдруг впился в него взглядом и кивнул:
– Этот.
У матери подломились ноги. Отец и тот покачнулся, раздирая на груди ворот рубахи. Хлюд скороговоркой пробормотал благодарственную здравицу, а крефф, которого он называл Донатосом, велел через пол-оборота быть готовым выехать.
Подорожную суму собирать не пришлось, она и без того залежалась за столько-то дней.