Елена Михалкова
(Эйлин О'Коннор)
Дикие лебеди
«Палач схватил Элизу за руку, но она быстро набросила на лебедей крапивные рубашки, и все они превратились в прекрасных принцев. Только у самого младшего вместо одной руки так и осталось крыло: не успела Элиза докончить последнюю рубашку, в ней не хватало одного рукава».
Что остаётся от сказки потом, после того, как ее рассказали?
Жизнь остаётся, братцы. В которой сестра твоя замужем за королём, братья — прекрасные принцы, а у тебя правая рука человеческая, а слева болтается лебединое крыло.
Представили?
А теперь добавьте к этому, что летать вы больше не можете.
Во дворце я протянул всего пару месяцев. Ушёл. Не мог больше видеть виноватое лицо сестры. Бледнела она, бедняжка, всякий раз, как взглядывала на меня и вспоминала, что последнюю рубашку не успела доплести. Ни разу я не обмолвился, что предпочёл бы остаться лебедем, чем жить вот так. Она сама догадалась.
Знаете, что может быть хуже, чем изо дня в день портить жизнь любимым людям?
Портить им сказку.
Так что я нацепил самую беззаботную из своих ухмылок и сообщил, что отправляюсь путешествовать. Чем ещё заняться молодому балбесу, не обремененному семьей и государственными обязанностями!
Я шёл, а крыло волочилось за мной по земле: огромное, белоснежное, бессмысленное, как грех без удовольствия. Там, где за нормальными людьми остаются следы, за мной тянулась полоса, прочерченная острыми перьями.
Кстати, в них заводятся блохи.
На меня сбегались поглазеть взрослые и дети. Меня пытались ощипать, пока я спал. Самые пытливые кидали камни, чтобы проверить, смогу ли я улететь. Я научился смешить людей, чтобы меня меньше обижали, и понемногу заново научился смеяться сам.
А там и не заметил, как перестал себя жалеть.
Но что я ни делал, мне никак не удавалось найти себе толковое занятие!
Устроился слугой в придорожный трактир — так все горшки им поразбивал. Повернешься неловко, взмахнёшь крылом невзначай, и двух полок с тарелками как не бывало.
Нанялся лошадей пасти, а они от крыла шарахаются.
Каменщики меня прогнали: с одной рукой много дел не наворотишь. Паромщик поначалу было взял, чтобы я развлекал его болтовнёй, но скоро велел убираться. Шуршишь, говорит! Спать из-за тебя не могу!
Даже цирку и тому я не пригодился. Нам, смеются, своих уродов хватает.
А однажды занесло меня к принцессе.
Она как увидела меня, затрепетала вся и говорит:
— Ах! Вас-то я и ждала!
И ведь красивая. Глаза сияют. Щёчки румянятся. Облик весь её прекрасный дышит волнением и предвкушением счастья.
«Ангелы мои! — думаю. — Неужели и меня кто-то полюбил?»
Привела она меня в свой замок розовый, опустилась на кровать и смотрит с обожанием. А я рядом стою, дурак дураком.
— Ну что же вы! — восклицает капризно. — Я жду!
Засмущался я, покраснел. Не знаю, с какой стороны и подойти к ней, чтобы поцеловать.
А она уже раскинулась на постели. Грудь вздымается, глаза прикрыты.
Тут я окончательно стушевался. Вот же, думаю, какая у них тут свобода нравов и королевство победившего феминизма.
А принцесса выдыхает:
— Машите на меня, машите!
Тут всё недоразумение и разъяснилось. Работать королевским опахалом — дело, конечно, завидное. Но не для меня.
Ушёл я из замка, а вернее сказать, сбежал. А то у принцессы уже такой вожделеющий блеск в глазах появился, что ещё немного, и приковали бы меня за ногу возле ее монаршьего ложа.
Бреду через лес, и такая тоска, что хоть крыло грызи. И летать не способен, и по-человечески жить не получается! Отрезать бы к чертовой матери эти перья с мясом, остаться одноруким инвалидом. Хоть жалеть начнут! Пособие будут платить! Психологическую поддержку оказывать!
Что толку быть крылатым наполовину. Ни неба тебе, ни земли.
Вот тогда-то и повстречался мне поэт.
Я заблудился и вышел к покосившейся ветхой хижине, перед которой сидел тощий рыжий тип в обносках.
— Смотри-ка ты! — весело сказал он, взглянув на меня. — Ангел с одной рукой!
Тут до меня дошло, кого я встретил. Обычный человек сказал бы: «Парень с одним крылом!»
Мой поэт был гениальный. И совершенно сумасшедший. Он мог жрать сырых ежей и закусывать уховертками, он спал на раскисшей земле и не замечал, какое время года вокруг. Но из под его пера выходили такие стихи, что хотелось носиться по берегу под летним дождем и орать, что счастлив, хотя ни дождя, ни берега, ни счастья. Вот такие у него были стихи, и я не знаю, как объяснить всё это лучше.
Я не собирался оставаться у него. Двое убогих на один лес — это слишком. Но как позже выяснилось, у поэта на меня были свои планы.
Он транжирил перья со страшной скоростью. Бумагу-то он где-то утащил, в углу лежала целая стопка, прикрытая от дождя, и это было единственное, о чем он в самом деле заботился. А вот перья в его руках просто горели. Ломались, трескались. Тогда он, ругаясь так, что черти в аду затыкали уши, бросался их чинить. Но строка ускользала, нужное слово забывалось, и поэт посылал проклятия этому миру, недостаточно снабжавшему его рабочим инструментом.
И тут появляюсь я.
Вы только представьте: целое лебединое крыло! Отборные перья!
Блох к тому времени я истребил известкой и пылью.
«Ходячий пенал!» — прозвал меня этот псих. Когда он выдернул у меня первое перо, я его чуть не убил. Больно! Он даже не заметил моей ярости. С губ его срывались строки, в глазах плескалось безумие.
Каюсь, в тот момент я подумал: надо было оставаться у принцессы и не выпендриваться.
А посреди ночи он растолкал меня и прочел стихотворение, написанное моим пером.
Вот тогда мне, наконец, стало понятно, зачем всё это было: ведьма, лебединая жизнь, рубашка из крапивы, бессмысленные мои скитания. Вот за этим. Чтобы он мог писать.
Так в хижине из старых веток и молодого ветра стало на постояльца больше.
Поэт выдирал из моего крыла одно перо за другим. Я быстро слабел. Этот человек тратил меня бездумно и свободно, переживая о моей судьбе не больше, чем прохожий об участи колодца, из которого черпает воду. На месте перьев оставались проплешины. К боли я привык, но к тому, что крыло лысеет, приспособиться оказалось труднее. Оказывается, в глубине души я гордился его красотой.
А теперь оно становилось уродливее с каждым днем. Вскоре я ходил с огромным багровым куском мяса, торчавшим из моего плеча. Стихи рождались, а перья исчезали, и близок был тот час, когда сломалось бы последнее.