Катерина Ракитина
Радуга
(Птицы в пыльных облаках)
Высокий худой юноша шел по улице и заглядывал в лица всех проходивших мимо женщин. Он понимал, что это глупо, наивно и даже опасно, но ничего не мог с собой поделать. Ленивый летний ветерок ерошил юноше волосы, трепал полы потертой горчишной куртки и заставлял то и дело придерживать длинный узкий и легкий меч, болтающийся у бедра.
Женщины, на которых засматривался Сашка, угрюмо косились, тупились или хихикали, их спутники, большей частью простолюдины-мастеровые, вмешиваться опасались: ну попялится дворянчик-студиозус, с бабы не убудет.
Улица вилась прихотливо, изгибалась, как ленивая пестрая шелта, вылинявшая от жары до пепельной серости, казалось, тусклой пылью пропитался сам воздух, и ни ветер, ни блеклая зелень деревьев, ни волчий глазок солнца не могли ничего изменить. Сашке вдруг померещилось, что улицу тряхнуло, и эта женщина взялась из ниоткуда, из ослепившего на мгновение морока. Юноша потряс головой. Женщина не исчезла. Осторожно, будто танцуя, ступала по колкому выщербленному булыжнику мостовой, неся высокую корзину с бельем, кренясь от ее тяжести, отчего мелким потом было забрызгано бледное лицо. Серое дерюжное платье, собранное в талии, било по коленям. Волосы были скручены в тугой узел на темени, как носят вдовы, и только одна мягкая прядка выбилась и тусклым золотом осенила висок. Сашка заглянул в ее глаза цвета лилового моря, и что-то тупо толкнулось в сердце, и сразу стало понятно: вот, нашел.
Он заступил прачке дорогу. И почувствовал свежий запах белья из ее корзины, запах реки, стрелолистов, тоненькое пение стрекозиных крыльев, желтизну болотного лотоса… словно стянули тонкую ткань, покрывавшую глаза. Тончайшую, как паутина, но — искажающую. Это тоже была примета, только так и могло быть рядом с ней — для всех, даже для Пыльных стражей. И в этот миг он растерялся и совсем по-детски залепетал, что желает оказать помощь благородной госпоже.
Прачка опустила корзину и вытерла пот со лба. Бисеринки перестали блестеть. Глаза сделались темными, напоминая Сашке запах и вкус корицы в горячем осеннем вине.
— О-ой, спасибо.
Он узнал и эту плавную мягкость речи, отчего еще больше обрадовался и смутился и не представлял, что сказать. Но она уже подхватила свою корзину: эту сырую духовитую тяжесть, — и решительно кивнула:
— Пошли.
Сашка все же сделал робкую попытку отобрать белье, но только покачнулся от тяжести и обжегся шепотом:
— Это не так истолкуют.
Да плевал он, как истолкуют! Но он боялся за нее и потому подчинился.
Она привела Сашку к большому серому дому, пришлось взбираться по щелястой лестнице высоко-высоко, на самый чердак, и только там она опустила корзину и перевела дыхание, и в пыльном луче солнца из незастекленного окна Сашка увидел, какая она бледная, и некстати вспомнил о том, что когда-то у нее было больное сердце.
На чердаке было пусто, только под затянутыми паутиной стропилами у дымохода стоял длинный ларь, старательно застеленный рядном, и висело бронзовое с завитушками зеркало.
Женщина смущенно улыбнулась.
И тогда Сашка упал на колени, прижимаясь лицом к застиранному, пахнущему щелоком и травой подолу, и простонал почти:
— Государыня! Мама! Мамочка…
Слова изливались, как кровь, потоком, хлябями, невнятицей звуков, проглоченных перекатами и слезами.
— Я искал… я увезу… понимаешь. На море, к югу. Я все-все сделаю. Мы все сделаем…
На какой-то миг он утратил разум, он не понимал, что говорит, и как, только теплое, нежное… лицом ей в ладони, в волосы… маленькой-маленькой.
— …я соскучился, я очень боялся. Учитель!..
Она тряхнула головой, глаза расширились под невыносимо пушистыми ресницами.
— Ладно!
Она взобралась на сундук и полезла куда-то за изгиб дымохода, а потом, извлекши длинное, освободив, как мумию из пелен…
— Рагнаради!.. Родовой клинок.
Сашка думал, что закричал это вслух, и зажал рот ладонью, а на самом деле вышел только сиплый шепот — так переняло горло.
— Я куплю одежду. И найму повозку.
— Верховых! — она гордо тряхнула головой. Еще и сейчас она была похожа на девчонку, отчаянную девчонку, с мечом отбивающуюся от троих, как он ее когда-то запомнил. — И очень быстро. А то все начинает меняться.
— Да. Да.
Мир начал расцветать.
Сашка вдруг увидел, что прогнившие перила наливаются благородной густотой красного дерева и чешуйки алой краски, в которую их когда-то выкрасили, горят, как праздничные фонарики. Кирпичную стену пролета тронуло солнце, и тень от ветки легла ажурной вязью древних письмен, меландским кружевом, перебегая нежными касаниями по молочной штукатурке. Сашка понял, что опаздывает. Он знал, что это должно случиться, но не ожидал так быстро и разом, как взламывается в половень на Радужне оглушительный лед.
Золотые пальчики солнца легли на веки, когда Сашка распахнул дверь. Он знал, что государыня не исчезла, но внутри все равно боялся и только теперь вздохнул с облегчением. Положил на ларь сверток с одеждой.
— Кони ждут у «Капитана». Мы поедем Укромным лесом и сядем на корабль в Брагове.
— Все.
Он замолчал и повернулся. Она застегивала короткий серый плащ свернутой в улитку запоной, густо обсыпанной альмандинами. Глаза Сашки расширились.
— Это все, что у меня осталось, — грустно улыбнулась государыня, — запона да меч.
Сашка отчаянно притянул ее к себе, утыкаясь подбородком в мягкие волосы и в них же одними губами шепнул, а потом повторил твердо:
— Нет, не все. Мы поедем к одному человеку… И я у тебя есть.
И поцеловал ее между нахмуренными бровями.
Государыня лукаво улыбнулась:
— Ну да, ты же лучше собаки, — и решительным движением накинула капюшон.
Они пили из ручья. Ручей журчал по камушкам, будто смеялся. На обрывчике топтались, сопели лошади: рыжая Сашки и дымчатая, будто забрызганная молочными пятнами; позвякивала сбруя и солнце зажигало в бронзовых колечках искрящие звездочки. И луг был в самом деле зеленым, немного сизым и голубым, куртка Сашки — горчичной, а не какого-то смазанного колера, а плащ — цвета осенних листьев. Не подходит ко времени, но Укромный лес оттого и звался Укромным, или Потаенным, что прятал любого ходока и всадника. Надо было только знать дорогу.
Государыня напилась с ладони и, почти не опираясь на подставленное Сашкой колено, взлетела в седло. С ее лица с самого выезда из Кромы не сходила робкая улыбка — солнце, сверкнувшее из-за облаков. Сашка улыбался вообще откровенно, во весь рот, во все тридцать два белоснежных зуба. Ему хотелось смеяться. Их могли догнать и остановить до городской стены и еще в Переемном поле, но Лес лес всегда надежно скрывал беглецов. Лес — не человек, он не выдаст.