Поразмыслив, Боройгал велел запереть пленника в подземелье, решив не торопиться с казнью.
Первые сутки, а возможно и несколько — счет времени он потерял — Шооран валялся в горячке, вызванной ядовитыми иглами. Все тело вспухло, там, где иглы вонзились в плоть, образовались язвы, рана на руке нагноилась. Большую часть времени Шооран не сознавал себя. В темноте к нему приходил мертвый уулгуй, уговаривал, звал в далайн. Шооран ругался на него и гнал, а вынырнув к действительности, промывал рану собственной мочой и вновь проваливался в бред. Все же он выплыл и, очнувшись однажды, понял, что черный уулгуй отпустил его. С этого дня Шооран пошел на поправку и начал замечать происходящее вокруг.
Тюрьма была обустроена еще при Хооргоне, причем сделана на совесть, по образцу темницы, оставшейся на Западном оройхоне. Так что, очнувшись, Шооран не мог сказать, каком из помещений насквозь знакомого алдан-шавара он находится. Углы были спрямлены, вход забран дверью, а стены и пол выложены плотно пригнанными костяными пластинами. Ногти скользили по гладкой кости, бессильные зацепиться хоть за что-нибудь. Сделано это было для того, чтобы скучающие узники не развлекались рытьем ходов в рыхлом камне. Подходить к двери не позволялось — примерно посредине камеру перегораживала решетка, открыть которую можно было лишь снаружи. Изучив свое обиталище, Шооран вынужден был признать, что у Моэртала ничего подобного не было.
Время от времени костяная дверь щелкала, тюремщик вносил миску с водой и немного чавги или наыса. Шооран не знал, кормят его три раза в день или раз в три дня, время в глухом мешке остановилось, ни зрению, ни слуху было не за что зацепиться. Свет слизня, с которым входил тюремщик, казался ослепительным, но, уходя, сторож забирал его с собой. Любой человек в таких условиях скоро сошел бы с ума, но Шооран, привычный к одиночеству, не сдавался. Он пел, рассказывал сказки и истории, воображая, что тюремщики сидят под дверьми и слушают его.
Однажды дверь распахнулась с грохотом и появившийся сторож принялся налеплять на стены ярких слизней. Через минуту в камеру вошел Боройгал. При виде потерявшего человеческий облик Шоорана его лицо растянулось в ухмылке.
— Сидишь, красавчик? Сиди. Как видишь, я не прощаю обид. Но я справедлив. Ты не убил меня, я не убиваю тебя. Или ты уже сам хочешь в шавар? Тебе помочь?
Шооран молчал, не реагируя на слова. Боройгал вытащил небольшую коробку, осторожно потряс ее. Обострившийся слух Шоорана уловил зловещий шелест. Перед ним было знаменитое орудие палача — коробка с зоггами.
— Ты хочешь сыграть со мной в щелчки? — проговорил Шооран. — Идет. Как будем играть — в одежде или голые до пояса?
«Щелчки» — смертельная игра, на которую отваживались лишь самые отчаянные люди, потерявшие всякий интерес в жизни. Двое усаживались друг напротив друга, выпускали на гладкий камень пойманного зогга, затем один из самоубийц щелчком отправлял ядовитую букашку в лицо другому. Надо было, подставив ноготь, отпарировать удар, откинув разозленного зогга обратно. Чаще всего, через полминуты жало вонзалось в цель, и один из игроков исходил криком под сочувствующими взглядами любопытных. Хотя случались мастера, которые перещелкивались зоггом до тех пор, пока не погибал избитый зогг.
Шооран никогда не чувствовал желания испытать в этой игре судьбу и собственную ловкость, особенно сейчас, когда просидев бог знает сколько времени в темноте, он полностью утратил точность движений. Но все же, что-то в его голосе заставило Боройгала испугаться. Палач проворно убрал коробку. Некоторое время он грозил, хвастался, ругался — Шооран думал об одном: останутся ли в камере слизни, когда Боройгал уйдет. Наконец, распалившись до бешенства, но так и не решившись пройти за решетку, Боройгал выбежал из камеры. Шооран, с трудом дотянувшись, достал одного слизня и спрятал под жанч. Может быть служитель и заметил исчезновение светляка, но не придал этому значения, и в течение нескольких дней Шооран сидел при свете.
Одно время он мучился идеей подкупить сторожей. При аресте цэрэги больше заботились, чтобы как следует побить Шоорана, а вот обыскали его небрежно, поскольку предположить, что у нищего бродяги окажется что-то ценное — не могли. Так у Шоорана уцелели зашитые в рукав жанча заколки, когда-то принадлежавшие матери Бутача. Теперь Шооран раздумывал, а не предложить ли тюремщику белые полумесяцы в обмен на помощь в бегстве. Но чем больше вариантов он перебирал, тем яснее видел, что либо ему просто не поверят, либо заколки будут немедленно отняты. Сил на то, чтобы отстоять себя у Шоорана не было.
По прошествии неведомых времен похищенный слизняк начал тускнеть и, наконец, полностью погас. Шоораном овладело уныние. Все чаще он думал, что лучше бы вместо заколок скрыл в рукаве жало зогга. На освобождение он уже не надеялся, должно быть Ай не сумела выполнить его просьбы либо Ээтгон не посчитал нужным выручать человека, с которым он обещал всего-лишь не враждовать.
Темнота и безмолвие гасили разум, и лишь Боройгал, сам того не зная, помогал выжить. Время от времени одонт спускался в подземелье и, усевшись перед решеткой, подолгу говорил: издевался, старался запугать. Пугать Шоорана было нечем, зато эти посещения позволяли не сойти с ума. Шооран ждал приходов врага, стараясь уязвить его хотя бы словом. Палач не понимал иных выражений, кроме грубых, так что весь расчет сводился к тому, чтобы выбрать время, когда сказать гадость.
— Боройгал, ты мелкий жирх, — говорил Шооран в самый, казалось, неподходящий момент, и мучитель давился монологом, принимаясь рычать:
— Я сотру тебя в порошок! В харвах пересушу!
— Давай, — соглашался Шооран. — В своей норе и жирх кусается, а ты тут в родном шаваре.
Боройгал заходился проклятиями и убегал, а Шооран еще долго переживал встречу и изобретал, что скажет на следующий раз.
Но потом Боройгал перестал приходить, так что Шоорану остались только сказки и песни, которые он пел все более заунывно и страшно.
Суварг умирал. Немногие понимали это, слишком уж нелепо все произошло. Предводитель изгоев уже давно не ходил в сражения, а лишь посылал других, наблюдая за битвой с суурь-тэсэга. И кто мог предполагать, что братьям вздумается палить из ухэра вдаль, чуть не за пол-оройхона, и что камни долетят? Обломок на излете ткнул Суварга в грудь, но Суварг тут же поднялся, костеря на чем свет стоит гнилоголовых братьев и все их потомство и тот тухлый шавар, из которого они выползли.
Казалось, все обошлось. Лишний удар ничего не значит для человека, на чьем теле оставили отметины гарпуны изгоев и хлысты кольчужников, в ту пору, когда Суварг служил в цэрэгах, а затем копья бывших сослуживцев и укусы шаварного зверья, на которое пришлось охотиться в годы неудач. И все же, в нем что-то сломалось. Суварг исхудал, позеленел, боль в груди не отпускала, а во время кашля изо рта летели красные брызги. Суварг лежал в своих покоях, скучно выслушивал доклады, а за решениями отсылал к Ээтгону.