навлек на себя отцовский гнев и был тайно отослан матерью от двора. А теперь мальчишка вырос, вернулся и, послушный чужой воле, убил отца.
Чрезвычайно некстати.
– И что теперь с тобой делать? – задумчиво спросил Кадмил.
☤ Глава 3. Что скажу я над телом твоим?
Афины. Пятый день месяца таргелиона, два часа после восхода. Утро, которое могло стать чудесным, но не стало.
Сперва казалось, что скорбь будет длиться вечно. Слова божьего вестника разворошили в сердце огонь стыда и горя, и огонь этот жёг, причиняя боль почти ощутимую. Даже хуже ощутимой; по сути, Акрион с радостью променял бы душевные мучения на телесные. Предложи кто сейчас отсечь ему руку, которая нанесла царю смертельный удар, взамен на то, чтобы навсегда утих голос совести – Акрион принял бы такую казнь за избавление. Да что там: он и второй руки готов был лишиться, если бы это помогло обратить время вспять, вернуть жизни прежний порядок и вызволить его благородного отца из Аида. Но, как известно, Кронос безжалостен и неумолим, и время, которым он управляет, столь же безжалостно и неумолимо. Оставалось лишь терзаться содеянным, доводя себя до исступления.
Спустя час, однако, душевная боль начала утихать. Такис, хромая, принес свежеиспечённые лепёшки. Поглядывая на Акриона – тот всё ещё лежал ничком на полу – поставил блюдо с едой на низенький столик. Нерешительно помялся, промямлил «Радуйся, хозяин» и уковылял обратно во двор. «Сейчас кувшин принесёт и фрукты, – машинально подумал Акрион. – Всегда в два приёма завтрак подаёт, старый уже совсем».
Вдруг стало неловко оттого, что показался перед Такисом в таком недостойном виде. Акрион кое-как поднялся, отряхнул с хитона пыль и вышел наружу. Во дворе дымилась жаровня, куры клевали рассыпанное под алтарём Аполлона зерно. Волоча ноги, Акрион подошёл к алтарю, вгляделся в статуэтку бога, сам не зная, чего ожидает – обещанного ли знамения, небесной ли кары. Но Феб, как всегда, глядел перед собой нарисованными зрачками, не замечая смертных. Мраморное лицо хранило обычное выражение мудрости и безразличия.
За спиной покашлял Такис.
– Хозяин, тебе сыра положить? – спросил он скрипуче. – Сыр готов, свежий.
При мысли о еде замутило. Акрион бросил взгляд на руки, покрытые засохшей кровью – кровью отца.
– Нет, – сказал он, с трудом ворочая языком. – Пойди наполни купальню. Да принеси гидрию полную и оставь там. И пемзу ещё.
Он долго лил воду из пузатой гидрии, держа её за скользкую ручку, тёр с ожесточением руки пемзой, смывал, снова тёр. Ладони стали красными, саднили ободранные костяшки, а он всё мылся и мылся, заново посылая Такиса набрать воды из дождевого бассейна, когда гидрия пустела. Наконец, сдёрнул насквозь мокрый, в розовых потёках хитон, сделал глубокий вдох и погрузился в купальню. Ледяная влага обняла его, стиснула, выстудила все жилы. Акрион подавил дрожь, заставил члены расслабиться и опустился на дно.
Вот бы так и остаться навечно. Под водой, под серебряным пологом. Не дышать, не думать. Не жить. Ведь зачем жить, если повинен в таком? Зачем думать, если все думы – о страшном злодеянии? Зачем дышать, если...
Тут ему вправду стало нечем дышать, и он, дёрнувшись, с плеском вынырнул. Закашлялся, сплюнул воду. Дрожа под утренним ветерком, задувавшим под навес, Акрион выбрался из купальни и напялил прямо на мокрое тело заботливо принесённый Такисом свежий хитон. Подпоясавшись и расчесав волосы, он вдруг с удивлением и некоторым стыдом обнаружил, что чувствует себя намного лучше.
Внезапно захотелось есть.
– Говоришь, сыр готов? – окликнул он Такиса, возившегося в курятнике. – Давай свой сыр.
Спустя четверть часа Акрион, устроившись на лежаке в андроне, уплетал лепёшки с сыром, запивая всё это молоком и перехватывая время от времени оливку-другую из глиняной чашки, стоявшей тут же, на низком столике. Как ни странно, скорбь прошла совершенно. Мало того: он дивился, как можно было так рыдать об убитом царе, которого, в сущности, даже не видел никогда вблизи. И как вообще можно было принять всерьёз всю чепуху, которую ему наплёл самозваный Гермес.
В том, что посланник богов был мнимым, Акрион больше не сомневался.
«Сволочной пройдоха, – думал он, яростно кусая лепёшку. – Измазал руки кровью, пока я спал. Шутник херов. Так и спустится ко мне с неба вестник Гермес, как же. До чего же мерзко всё вышло, и на душе теперь погано. Не иначе, то был колдун! Хотел меня опутать чарами. Зачем, интересно? Хотя какая разница, этих колдунов не поймёшь. Надо будет вечером жертву Фебу принести, чтобы очиститься. Или Афине?.. А, ладно, обоим принесу».
– Акринаки! – послышалось снаружи. – Акринаки, сынок! Ты дома?
Акрион встрепенулся, едва не подавившись лепёшкой.
– Я здесь, мама! – отозвался он.
– Ты покушал?
Можно найти много доводов в пользу того, чтобы жить по соседству с родителями. Например, никогда не останешься голодным. Даже если очень захочешь.
– Да! – крикнул Акрион.
– Чего-чего?
– Я поел! – заорал Акрион.
– Я тебя не слышу. Такис! Ты покормил ребёнка?
– Покормил, госпожа! – задребезжал старик.
– Что он кушал?
Акрион вздохнул. Допив молоко одним большим глотком, он вскочил с лежака, вышел из дома, схватился за верх стены, разделявшей его двор и двор родителей и, подтянувшись, перемахнул на материнскую сторону.
Федра ждала, подбоченившись. В этой позе она весьма походила на гидрию, из которой он только что мылся: такая же широкобёдрая, объёмистая, с упёртыми в бока руками. Сходства добавлял волнистый критский узор, вышитый по краю пеплоса – точь-в-точь как тот, что рисовали на вазах мастера в Керамике.
– Тебе выступать через час, – сказала Федра, прищурясь на сына, стоявшего против солнца. – Или забыл? Отчего не в театре? Заболел? Всё ночами гуляешь, вот здоровье и прогулял. Кушаешь плохо тоже.
– Я уже иду в театр, – сказал Акрион, досадуя, что и вправду забыл о выступлении. – Не заболел. Ночами не гуляю. Поел уже, хорошо поел.
Мать оглядела его с головы до пят, поджав губы и сохраняя на лице выражение, в котором поровну мешались любовь, скепсис, тревога, гордость и смутное желание немедленно отшлёпать.
– Ладно, беги, – разрешила она. – Роль повторить не забудь.
– Не учи молодца, старуха! – послышался из дома слабый голос. – Он сам всё