— Акио, — хихикая, встрял джинн, — она же не понимала по-аураннски!
— Это я не принял во внимание, — нахмурился сумеречник. — В общем, ее схватили евнухи, но она так дергалась, что я уж думал — все, сейчас вместе с головой чью-то руку отрублю, знаете, так часто бывает, если кто-то не желает, чтобы ему помогли умереть…
— Хуже всех мне, — неожиданно подвел итог Иорвет.
— С чего бы это? — хором отозвались остальные.
— Они теперь всю ночь над этими головами будут импровизировать стихи, — зло выдавил лаонец. — На целую антологию наимпровизируют, уроды поганые. А потом будут повторять на каждой попойке: «Эти бейты я написал в знаменательную ночь, когда эмир верующих опустил меч возмездия на шеи нечестивых, забывших заповеди! Вот что я произнес над головами двух красавиц!» А я? Я же все понимаю!
— А я вот послушаю, — лениво заваливаясь на бок, протянул кот. — У меня дядя на Мухсине живет — знаменитый поэт, между прочим! Послушаю — да и пошлю ему последние стихи Абу Нуваса…
Сумеречники переглянулись, пожали плечами и посмотрели в сад.
Абу Нувас как раз заканчивал читать бейты, показывая на поднос с золотящимися в свете ламп, посверкивающими украшениями головами.
Баб-аз-Захаб,
павильон Совершенство Хайзуран,
два дня спустя
Тягучие сумерки осеннего рассвета холодили подошвы ног сквозь тонкие чулки и туфли, забирались в ворот кафтана, оседали ледяным паром на бородке. Мухаммад аль-Амин проклинал своего благочестивого деда, оставившего в назидание потомкам труд об обязанностях халифа. «Наставление сыну» его заставили заучить наизусть еще в детстве: «эмир верующих встает до рассвета, принимает теплую ванну и приступает к утренней молитве; затем, не теряя времени, он идет к советникам и занимается делами, и лишь рассмотрев все ходатайства и бумаги, садится завтракать…»
«Чтоб вам всем треснуть», раскачивалась в гудящей больной голове мстительная мысль.
Предыдущей ночью они с Кавсаром и Али ибн Исой сорвали флажок в лавке старого Цимыня у ворот Шаркии — и арбузного вина оказалось слишком много даже для дюжины — или скольких они там угощали — собутыльников. Бродяги размахивали шляпами из пальмовых листьев, прославляя щедрость эмира верующих, размалеванные певички — в этом квартале девка прилагалась к бутыли за дирхем — хихикали и лезли им ладонями под набедренные повязки. А Кавсар — о изменник! ты еще поплатишься! — сосался с какой-то шлюшкой, видно, думая, что он, Мухаммад, настолько пьян, что ничего уже не видит. С горя он выпил еще одну меру вина и впрямь перестал что-либо видеть. Заснул аль-Амин ближе к полудню, проснулся ближе к середине ночи. Похмелье колотило в затылок, как медник в котел, во рту стоял омерзительный привкус рвоты, который не могли смыть ни вода, ни лимонный шербет. Ему бы кутраббульского и еще поспать — так нет же, «эмир верующих встает до рассвета», чтоб им всем треснуть, святошам с постными рожами…
Аль-Амин шлепал туфлями по разобранной садовой дорожке, — мерзкая белая пыль поднималась при каждом шаге, острые неровности камня заставляли подошвы неловко выворачиваться. Халиф сжимал плечо гуляма — чтобы не завалиться, если занесет или оступишься. Мучительно растирая левый глаз, он переусердствовал и вогнал себе под веко ресницу. Из глаза неудержимо потекло, щеку задергало. Замазываясь рукавом, аль-Амин отпустил плечо мальчишки, тут же жестоко споткнулся об оставленный строителями камень — и заорал от боли в расшибленном большом пальце:
— Чтобы вам всем треснуть!!! Сдохнуть!!! Ненавижу!!!
Он ненавидел бесконечную стройку, уродующую прекрасные формы старого дворца. Ненавидел отца, вышвырнувшего в строительный раствор сотни тысяч дирхемов. Ненавидел мать, вечно пихающую в спину наставлениями и упреками. Ненавидел Фадла ибн Раби, бесстыдно подсовывающего на подпись раздутые счета и липовые квитанции-бера’ат. Ненавидел каменные рожи стражников хурса — тоже отцовское новведение! Кто придумал наводнить дворец зинджами, тюрками и кошачемордыми сумеречниками? Аль-самийа — самые из «немых» мерзкие: вечно кажется, что они улыбаются, к тому же насмешливо! Смотрит — а про себя думает гадости! И хихикает!
Но больше всего аль-Амин ненавидел себя. Я не хотел рождаться наследником халифа! не хотел! не трогайте меня и не смотрите на меня так, я не хотел, вы сами виноваты!
Хотя, нет. Больше всего он ненавидел злобную, страшную, нечеловеческую тварь, которую семьдесят лет назад увезли на Мухсин и замуровали в пещере!
А теперь? Теперь его наверняка отправят будить нерегиля!
Потому что — да проклянет их Всевышний в день суда! — «эмир верующих — отец всех ашшаритов». Кто бы объяснил еще, почему защитой верующих должно быть какое-то жуткое, потустороннее существо, которым в раннем детстве пугала старая нянька: «не шали, не шали, Мухаммад, вот придет аль-Кариа, заберет тебя». «Бедствие», бедствие из бедствий, — воистину, его няня, родившаяся в Фаленсийа и чудом пережившая осаду города, знала истинное имя чудища. Аль-Амин признался себе, что смертельно боится нерегиля — а кто бы не испугался?!
А они еще книжку подсунули — Яхьи ибн Саида, «Путешествие на запад». То самое, которое старый хрен астролог до конца жизни писал, даже в завещании велел копию в могилу положить, так и положили, под плиту, а над ней поставили остроконечный купол, чуть ли не выше Масджид-Ширвани… Вспомнив про старый дом молитвы, аль-Амин припомнил и рассказ Яхьи ибн Саида про жуткие ночи, которые там провел, меряясь силами с нерегилем, халиф Аммар ибн Амир. Вспомнил про призраков, неупокоенных духов и шайтанов, — и его замутило.
Ну почему именно он? Изо всех людей? Почему именно он должен тащиться в Хорасан, на край света, за самую Фейсалу?! Почему именно он должен отправиться в какие-то бесплодные и безлюдные то ли скалы то ли горы, про которые плели какие-то страшные истории про джиннов, гулов и дэвов! И все для чего? Чтобы подергать за рукав аль-Кариа и выпустить это бедствие из могилы?.. Тьфу, он же вроде как не мертвый там лежит…
— О повелитель, осторожнее, тут еще один камень! — мальчишка заботливо поддержал его под локоть, не давая оступиться.
Глаз подтекал слезой, но почти проморгался. Пылища под ногами улеглась, и теперь они обходили большой кусок мрамора. Аль-Амин едва не споткнулся.
— Осторожнее, во имя Всевышнего, да хранит Он тебя, повелитель!.. — гулямчонок бережно обхватил запястье.
Заглянув в подведенные и густо накрашенные глаза мальчика, аль-Амин припомнил пробуждение — вернее, то, что его скрасило, — и ласково провел пальцем по пухлым и… сильным губам юного красавца. Тот кокетливо улыбнулся и прихватил ртом палец халифа. Настроение аль-Амина улучшилось.