— Любовь — дар Пантократора в Его атрибуте Подателя. И одновременно проклятие. Любовь дарит нам ярчайшие переживания, великое счастье и смысл жизни. Она же наказывает безумием, порождает страдание, разбивает сердце и душу. Любовь — это стихия, ураган, который питает посевы живительной влагой и смывает их.
Удолар Вартенслебен помолчал, вздохнул, моргнул тяжелыми веками.
— Ее власть кажется безграничной, однако и от нее есть защита. Наш опыт, наши знания, память о поражениях и боли дают силы, чтобы железной перчаткой накидывать узду на мятежное сердце. Мудрость опыта, жестокие и выученные уроки — вот, что позволяет сопротивляться безумию слепой страсти.
Герцог снова тяжело вздохнул, на сей раз, не скрывая грустного разочарования.
— Дочь, меня расстроило не то, что ты поддалась зову сердца. А то, что тебе двадцать лет, но сердце все еще стоит у тебя выше здравого смысла. Ты позволила желанию победить рассудок. А правитель не может себе этого позволить. Никогда. Подобно тому, как город — не дома и не жители, также и владетель — не человек. Настоящий аусф — это Власть. Это жрец, который посвящает всю жизнь, каждый свой вздох служению Ей.
Удолар склонил голову, прикрыл глаза ладонью в жесте усталого человека, которому слишком яркое солнце слепит глаза.
— Прежде я, быть может, закрыл бы на это глаза. В более спокойную пору. Однако… наши островные союзники совершили большую ошибку. Очень большую. Эта ошибка порождает много новых… и весьма любопытных возможностей. Открывает новые дороги. Но в то же время создает хаос, разрушает многое, что казалось незыблемым. Мы вступаем в опасное время, которое может закончиться быстро, но может растянуться на месяцы, годы… В такую эпоху слабость убийственна, а рассудок правителя должен быть остер и безжалостен. Но ты… не готова. Пока еще не готова. Поэтому я оставлю в Городе Кая. Мы вернемся в Малэрсид вместе. Ты пока останешься вице-герцогиней.
— Отец.
— Не проси меня передумать, не унижай нас обоих, — вымолвил старик. — Решение далось мне и без того тяжко. Я уже немолод, влачить эту ношу все тяжелее. Но я должен думать о Малэрсиде. О наследии, которое мы взяли у предков, чтобы передать нашим потомкам. И… Я не хочу, чтобы моя поспешность стоила тебе жизни. Рано. Еще рано…
— Отец, — повторила Флесса. — Я не собираюсь умолять.
Герцог посмотрел на ее вздернутый подбородок, сжатые, строго очерченные губы, оценил твердый взгляд. Приподнял бровь, изобразив немой вопрос.
— Да, я любила ее. Но это была только одна причина из двух. Вторая же…
— Да?
— Я испугалась.
— Чего? Простолюдинки, которая научилась махать клинком?
Выражение грусти и разочарования на лице старика дрогнуло, обогатилось едва скрываемыми нотками презрения.
— Нет. За время… нашей связи мне все время казалось, что я уже видела ее, что мне знакомо это лицо. Я… списывала это на романтическое увлечение. Но истина в том, что я действительно видела лицо Хель прежде.
— И где же? — с неприкрытым скепсисом осведомился герцог.
— На картине. Той, что везли нам с Пустошей на корабле. Той, что досталась Клавель после неудачного абордажа. Это она.
— Кто? — непонимающе спросил герцог и тут же скорчил злобную физиономию, поняв, что поспешил, задал вопрос с очевидным ответом и потерял лицо. Хотя бы перед самим собой.
— Она, — повторила Флесса. — Хель с Пустошей. Та самая, чью жизнь так хотела забрать неведомая магичка. Та, что подняла мертвецов на корабле.
Герцог молча, со свистом втянул воздух крючковатым носом, стиснул зубы так, что закаменели желваки на челюстях. Флесса прочитала в глазах отца немой вопрос и ответила:
— Да. На изображении она старше и рыжеволоса. Хель моложе, коротко стрижена, перекрашена в черноволосую. Лицо у нее сейчас более жесткое, озлобленное, отмечено испытаниями. Но это она.
Герцог резко поднял руку, развернул жесткую ладонь так, словно резал поток слов, исходящих от Флессы. Дочь все истолковала правильно и умолкла, дав отцу возможность осмыслить услышанное. В тишине кабинета особенно хорошо было слышно, как глухо и страшно рычит несчастный, терзаемый город. Стучали о камень алебарды сменяющегося на воротах караула. Протяжно заржал конь из патруля, выделенного Шотаном для охраны дома. Боевой зверь словно жаловался небесам на мучительное бездействие.
— Невозможно, — тихо вымолвил, наконец, старый повелитель. — Картина даже не закончена. Но если ты права…
— Я права, — с непоколебимой уверенностью вымолвила женщина. — Хель и та, что называла себя Герионом, один и тот же человек. И когда я это поняла…
— Что же тогда случилось? — поощрил герцог.
— Мне стало по-настоящему страшно.
— Флесса, сейчас не время шутить, — голос герцога снова обрел неприятную мягкость, почти задушевность.
— Это не шутка. Прежде все было ясно. Вот человек, чья жизнь нужна семье. Его следует найти, определить его пользу, извлечь ее. Но теперь…
Флесса склонила голову, медленно покачала ей из стороны в сторону, чувствуя, как неудобный воротник платья тесно облегает шею, как удавка.
— Мне стало страшно. Это… что-то совсем иное. Не наше. Не человеческое. То, с чем нельзя связываться. Ни в коем случае.
— Любовь и страх. Какая отвратительная комбинация, — пробурчал герцог. Он был сердит, недоволен, и в то же время Флесса чувствовала, что гнев отца сместился, перешел на какой-то иной объект помимо разочаровавшей наследницы.
— Так чего же все-таки больше в твоем решении? Зова сердца, желания сохранить ей жизнь? Или этого… страха?
— Не знаю, — прямо и твердо сказала Флесса.
— Дочь моя, ты умножаешь сущности без необходимости. Самое простое объяснение — родственные связи. Пращур и потомок.
— Нет, — с той же уверенностью отрезала Флесса. — Портрет был написан больше четырех веков назад. Почти двадцать поколений, за это время фамильные черты размываются, теряют подобие. А они не просто похожи, отец, повторю, это один и тот же человек.
— Или в их семье, как у вырожденцев с Сальтолучарда, принято не разбавлять кровь, беря супругов из других фамилий, — герцог поднял руку, останавливая возражение дочери. — Или случай наделил дальнего отпрыска внешностью предка, такое бывает исключительно редко, но все же бывает
— Отец…
— Помолчи, Флесса, — герцог сжал раскрытую ладонь в кулак, обрывая дочь. — Я не сказал, что ты не права. Я сказал «если ты права». Так вот… если ты не ошибаешься…
Он замолчал и долго думал, снова прикрыв глаза тяжелыми веками, словно бойницы крепкими ставнями. А затем проинес, в то мгновение, когда Флесса уже исчерпала запас терпения и готова была заговорить сама:
— Я по-прежнему тобой недоволен. Решение отпустить Хель продиктовано сердцем и должно было оказаться крайне глупым. Но если ты не ошиблась… насчет картины… Быть может, твой выбор оказался мудр. И единственно верен.
Флесса задержала дыхание, пытаясь остаться бесстрастной, сдержанной. Получилось не очень хорошо. И женщина подумала, что воистину, сегодня исторический день, великий день. В том числе и потому, что впервые в жизни она говорит с отцом как равный с равным. У одного больше власти, у другой меньше, однако оба — аусф, владетель настоящий и владетель будущий. И речь их соответствует положению.
— Очень давно, когда я был юным, в Малэрсиде появилась одна… старая женщина. Колдунья. Она была очень слабой магичкой и занималась не столько волшбой, сколько собиранием знаний. Как бродячие сказители, менестрели, которые обмениваются песнями, историями. Или монахи, что день-деньской переписывают разные книги. Эта женщина была для магической гильдии как монах для Церкви, только искала она не потерянные свитки и редкие апокрифы, а… сказки.
— Сказки? — недоверчиво переспросила Флесса.
— Да. Каждый цех, каждое ремесло имеют свои легенды, сказания, байки, что редко выходят за пределы круга посвященных. Оказалось, есть свои легенды и у магов. Та волшебница много лет собирала их, описывала и пополняла гильдейскую библиотеку. Особой пользы от магички не было, но ссориться с колдунами из-за одной старухи нет смысла. Эта братия злопамятна и тщательно ведет списки обид. Так что отец принял ее, оказал умеренные почести, дозволил жить в замке невозбранно, сколько вздумается.