И день отшатнулся от равнины Армагеддона, поля Рагнаради и места Судного Дня.
Плечом к плечу стояли они на холмах, скудной цепью ограждая миры Желтой пыли – чародеи-даосы в ало-золотистых одеяниях, лазоревые небожители Пэнлая и Западного рая, ощетинившиеся демоны ада Фэньду, Яшмовый Владыка, Князь Темного Приказа, грустная богиня Чанъэ, бодисатва Гуань-инь, царь обезьян Сун У-кун, старец Шоусин…
А на них, волна за волной, накатывалось неведомое.
Трубил рог Хеймдалля, предвещая всеобщую гибель, и вторили ему трубы Дня Гнева, звезда Полынь рушилась в пенящиеся водоемы, пес Гарм с обрывком привязи на шее несся рядом со всадником бледным, имя которому – смерть; железнокрылая саранча расплескивала валы озера серного, мертвые вставали из могил, Число Зверя проступало на чешуйчатом небосводе, а за неисчислимыми рядами атакующих колоннами возвышались две фигуры: одна в белом трауре, вторая в черной коже.
Ждущие своего часа Добро и Зло.
Только Добро и только Зло.
«Кар-р-рма!» – хрипел гигантский ворон, чуя поживу.
И Владыка Янь-ван еще успел лихо закрутить ус и наклониться к Владыке Восточного Пика, чтобы подбодрить друга перед последним сражением…
Они стояли скудной цепью на холмах.
Они еще стояли.
– Скоро нас не будет, – тихо добавил Лань Даосин, и видение исчезло.
Темнота ослепила замерших людей; темнота была ярче света.
– Очищение диска, – выдохнул Маленький Архат. – Жесткое очищение…
Никто не поинтересовался: что имел в виду малыш-инок?
К чему?
– Должен быть другой способ… – бормотал мальчишка. – Должен быть… не может не быть…
Он вдруг вскрикнул и вцепился в отвороты халата лазутчика.
– Мессия! – Слюна брызгала в лицо Змеенышу, но тот не отворачивался, завороженный сияющими глазами Маленького Архата. – Мессия очищает диск! Без светопреставления! Слышишь, ты, змей ползучий, – Мессия очищает диск! Своей гибелью искупая грехи живущих!
Змееныш слышал.
И все слышали.
Что с того?
Пальцы Маленького Архата разжались, дитя-инок мешком опустился на землю и заплакал. Сидя рядом с парализованным поваром, он рыдал от бессилия, от невозможности объяснить кому бы то ни было в этой чертовой Поднебесной, что значит – Мессия.
Никогда за века существования Чжунго здесь не возникала идея Спасителя, Сына Божьего, но и Сына Человеческого, способного умереть за людей, взяв на себя их прегрешения!
На короткий миг очистив диск Закона ценой собственной страшной смерти.
…Мне было плохо, как никогда.
Мне было хуже всех.
На самом краю пропасти успеть остановиться, лишь мельком заглянув в открывающуюся бездну, с облегчением перевести дух, вытереть со лба ледяной пот – и услышать за спиной грозную поступь начавшегося оползня!
Вот он, у моих ног, у наших с моим мальчиком колен – поверженный вирус, бедняга повар, свихнувшийся в проклятом Лабиринте, вот он, изуродованный жизнью корень всех зол, только Системе этого мало, ей надо все или ничего, а наши боль и отчаяние она в лучшем случае запишет и сбросит в архив за миг до светопреставления!
Сволочь!
Колесо бесчувственное!
Дай мне неделю… дай мне хотя бы день! – и я наизнанку вывернусь, а заставлю умников ханьцев понять, попробовать, попытаться сотворить чудо! Не может быть, чтобы не нашлось выхода, чтобы они не сумели понять такие простые и такие сложные слова:
«МЕССИЯ ОЧИЩАЕТ ДИСК!»
Не может быть…
«Конечно, – беззвучно ответил мне мой мальчик. – Конечно…»
Я чуть сгоряча не окрысился на него, чуть было не взорвался фейерверком несправедливой злобы, едва не восстал на того, в чье сознание попал волей случая и чье тело делил третий год… я чуть было не натворил бед.
Не успел.
Потому что сердце дурачка музыканта привычно распахнулось, впуская в себя весь мир, и ужас объял меня, и объяли меня воды до души моей.
Я забыл, с кем имею дело.
И когда вспышка прозрения ослепила глупца прагматика, прячущегося в чужой сути, как мышь в амбаре, когда тело вновь перестало существовать, а душа забыла человеческие имена, которыми ее награждали на всех перекрестках Бытия; когда горы неожиданно стали горами, моря – морями, а быть или не быть – смешным вопросом, не имеющим никакого отношения к повседневности, назвавшейся Абсолютом…
«Нет! – кричал я, захлебываясь первобытным страхом. – Не делай этого! Остановись! Пусть Поднебесная катится в тартарары, пусть Система очищает диск как ей заблагорассудится, только, умоляю, не делай этого…»
«Конечно, – тихо отозвался мой мальчик, – конечно…»
Единственный, кто успел услышать меня; услышать и понять.
Он шел умирать.
Умирать, впустив в себя весь испоганенный мир.
Умирать, как представлял себе это я, – страшно.
Как и подобает Мессии.
«Не делай этого! Я… я боюсь!.. подожди…»
«Конечно…»
И я, бесчувственное чудовище ископаемых времен, завизжал обезумевшим животным под ножом мясника, – на одну судорогу обретя и тут же снова утратив власть над телом, когда мой мальчик встал, улыбнулся ничего не понимающему Змеенышу и сделал первый шаг.
Но второго шага ему сделать не удалось.
Потому что пальцы уродливого повара цепко охватили нашу щиколотку.
После «змеиной жемчужины» не встают.
Змееныш это знал наверняка. Он знал это, кубарем летя от беспощадной подсечки, выдернувшей из-под лазутчика землю вместе с ногами; он знал это, сшибая Маленького Архата, упавшего ловко и легко, как малыш-инок не падал никогда; он знал это, видя отчаянный рывок преподобного Баня, успевшего вырвать изрядный клок из поварской рясы-кашьи, прежде чем безумный Фэн оказался вне досягаемости…
После «змеиной жемчужины» люди не встают.
А бесовское лицо уже скалилось в трех шагах от ближнего манекена, гостеприимно открывавшего строй.
Фэн на мгновение задержался, обернувшись, – знал повар, нутром чуял, что никто не последует за ним к деревянным убийцам!.. Лишь монах из тайной службы сдвинулся на пядь и сверкнул угольным пламенем из-под век.
Но и преподобный Бань остановился, замерев рядом с лазутчиком, потому что обоих поразил облик сбежавшего безумца Кармы.
Тьма ласковыми прикосновениями сглаживала уродство повара, вспухшие рубцы казались тенями, невесомо павшими на человеческую плоть, провал рта не напоминал более «купель мрака», и смутная обреченность проступила в сухой старческой фигурке.
Обреченность и решимость.
А в глазах зажившегося на земле монастырского повара тихо светились усталость и покой, оплывающий восковыми слезами покой, какой изредка стынет во влажной глубине взгляда загнанной лошади, когда ее наконец перестанут хлестать и милосердно оставят подыхать на обочине, без кнута и хрипа запаленных легких.