«Сделался мастер Браддар белее мрамора и говорит, мол, слыхал, слыхал, как же не слыхать? Среди тех, кто работает с магией, кто куёт настоящие мечи, имя её в ходу. Говорят, что под разными обличьями ходит она меж людей, ищет способных к волшбе девчонок, собирает да на ведьм учит. От тех ведьм бывает людям и вред, и польза, в равных долях. Но, болтают, если кто из мужей встанет у неё на пути, несдобровать и ему, и всей родне, и селению…
Усмехнулся тогда бог Один, да так, что меня словно ледяной водой окатило от страха. Глаз его единственный на меня смотрел, да не смотрел, насквозь прожигал! Тут-то я и услыхал, как он говорит, мол, у меня с той Гулльвейг давние счёты, не знал, что снова свидеться с ней придётся, не гадал, а тут понял, что без древней магии мне никак, вот и стал разыскивать. Оказалось, что мутят народ сильно её ученицы, ведьмы, даже на жрецов пресветлого Ямерта нападают, даже святилища их жгут.
Покачал тогда головой мой мастер и говорит, дескать, как бы не пришлось за те выкрутасы нам всем расплачиваться. Не вернулся мой пращур с Боргильдова поля, зато сын его много потом рассказал о первых днях власти Ямерта в Хьёрварде. Гневен бог солнечного света, ой, гневен и не терпит прекословия, а уж если его святилище чем оскорбить… а тут жечь вздумали!
Вздохнул тогда бог Один. Сказал, дескать, я с Гулльвейг при встрече о том же речи вёл, да только она меня не послушалась. Вот только всего и добыл, что эту фибулу, которой она плащ застёгивала.
Небось, говорит мастер Браддар, бились вы крепко, ты и она? Распахнулся, наверное, плащ её, фибула и слетела?
Ничего не сказал на это бог Один, только усмехнулся криво. Возьми, говорит, вещицу, да и кинь в расплав. Посмотри, может, на что и сгодится для моего нового меча.
Сгодится, кивнул мой мастер. Отсюда вижу, не может не сгодиться!
Ну, а как мы богу Одину его Золотой Меч ковали, это уже совсем другая история…»
(Комментарий Хедина: Старый Хрофт не стал ничего писать о встрече с Гулльвейг, и я думаю, неспроста. Что-то случилось меж ними такого, чего он не дерзнул доверить даже этой донельзя откровенной книге. К тому же, полагаю, рассказ гнома сюда попал не из-за Гулльвейг, а поскольку говорилось в нём о разгорающейся в Хьёрварде войне против новых владык. Так или иначе, недовольные зашевелились, ропот стал нарастать…
Однако не всё выходило так просто. Эльфы Серебряного Кора поднялись и разделились из-за события хоть и не рядового, но никак истинной причиной раскола, разделения и рассеяния послужить не могущего; люди Хьёрварда страдали от засух или наводнений и в прошлые времена, особенно если вспомнить, что гримтурсены частенько прорывались из Ётунхейма, насылая на людские области ледяные шторма и ураганы, на корню губившие посевы, обрекая целые области на лютый голод. Однако против бога Одина никто не восставал. Что-то тут не сходилось, что-то совершенно новое вступило в игру — и никак не Старый Хрофт.
Драконья чешуя кончается. Вновь пергамент и твёрдая рука Отца Дружин.)
Теперь он часто носил оба меча. Для Золотого клинка гномы сработали удивительные ножны из чистого горного стекла, выплавленного по тайным рецептам мастеров Кольчужной Горы; меч мог бы освещать всё вокруг собственным сиянием, но Отец Дружин прятал его под верным плащом, обычно довольствуясь своим старым оружием.
Точно старый ворон, он кружил и кружил по Восточному Хьёрварду, изредка покидая его, чтобы отправиться в Северный, Западный или Южный. Но Восточный оставался его домом. Он смотрел — как устроили всё Молодые Боги, как заменили они его самого и остальных Асов. Видел тянущиеся в Хель караваны мёртвых, видел странных и уродливых существ, суетившихся теперь вдоль Чёрного Тракта, прислушивался к злобному всхрапыванию спящего Гарма.
В Западном Хьёрварде стоял на кручах, диких и безжизненных, над морем засыпанных снегом лесов, что катилось к дальнему северу, смотрел на редкие дымки, поднимавшиеся в морозный полдень, вспоминая равнины Иды и девственные чащи, где они частенько охотились с другими асами.
Вдыхал аромат диких джунглей, следил за танцами огромных, в ладонь, бабочек, слушал всхлипы попрятавшихся мелких лесных божков, оставленных без внимания Молодыми Богами, — и ничего не предпринимал.
Старый Хрофт слушал Митгард. Слушал, как в былые времена, когда всё в мире обладало собственным голосом и могло говорить с ним — побуждаемое, если надо, его рунами.
Разговоры, нахмуренные брови, сжатые кулаки. Брошенные поля, или сожжённые засухой, или залитые водой, где погибло всё посеянное. Чёрные от отчаяния, голодные люди, бредущие куда глаза глядят. Тела вдоль обочин, и кружащие стервятники в небесах.
Нарыв набухал гноем, а Старый Хрофт всё равно не мог понять почему. Рука часто ложилась на золотой меч под тёмно-синим плащом, брови хмурились — Отец Дружин вспоминал Гулльвейг и скрежетал зубами.
Первоначало, сказал Лунный Зверь. Да, но первоначало чего? Ведьм? Этого мало, чтобы понять.
…Он не искал встречи с загадочной чародейкой. Прошлое умерло, Гулльвейг не сражалась на Боргильдовом поле ни за, ни против него, а с такими богу Одину говорить было не о чем. Не друг и не враг — про что с ним толковать? Сделать его другом? — но в час отчаяннейшей нужды он уже не встал с тобой рядом.
Однако с Гулльвейг их свёл, наверное, сам рок.
Нет, он не хотел вспоминать о случившемся и всё-таки вспоминал. Тонкую белокожую руку, небрежно уронившую на холодный песок, омываемый прибоем, тяжёлую золотую фибулу, над которой сразу же поднялось золотое сияние.
Он ненавидел собственную жадность, свои пальцы, алчно впившиеся в кипящую магией безделушку.
Как, как эта бессмертная Гулльвейг способна творить подобное?! Кто — и, главное, зачем?! — ей помогает?!
Вопросы оставались без ответов.
Фибула умерла в тиглях Кольчужной горы, чтобы возродиться в Золотом клинке. Дотянуться бы теперь ещё этим мечом до кого следует…
А потом всё началось — как всегда, и внезапно, и ожидаемо.
Отец Дружин торопился. Что-то висело в осеннем воздухе, что-то расползалось по облетевшим лесам, цеплялось за нагие ветки, хоронилось по овинам и амбарам, сторожко выглядывало из-за стрех, из-за вязанных в прочную «лапу» бревенчатых углов.
Этим «чем-то» был страх. Бог Один не мог ошибиться, он чувствовал его безошибочно — со времён Боргильдовой битвы. Именно тогда он впервые испытал его по-настоящему и уже не мог забыть никогда.