Небо тлело предсумеречьем, скоро полыхнет и успокоится, осадит пламя до утра, пустит на короткий, весенний час, черноту.
— Я просто знать хочу, во что мы ввязались. И не говори, что вот это все, — Ласка обвела рукой, захватывая и дрожащий длинной листвой ивняк, и поле, огороженное на дальнем краю столпами осин, и широкое, расползшееся русло реки. — Что это за просто так. Не поверю. И если завтра придут…
— Не придут.
— Ну, послезавтра. Или послепослезавтра. А ведь когда-нибудь да придут. И спросят. А если не ответишь, то растянут под яблоньками на веревках и по-иному начнут спрашивать.
— Боишься?
— Боюсь. Плохо, что ты не боишься. Или думаешь отмолчаться при случае? Не выйдет, Бельт.
За эти месяцы спокойной жизни она изменилась: покруглела, отяжелела, обрела мягкость движений и голоса. Даже нож носить перестала. Вместе с прежней злостью исчезла и резкость. Даже шрамы будто бы разгладились, почти исчезли. Сейчас на Ласке была темно-синяя рубаха в спиралях вышитых раковин, легкие шаровары и желтая безрукавка. Тройная нитка бус коврового узора обвивала шею, а шапочка с посеребренной канителью съехала на ухо, еле удерживаясь на отросших непослушных волосах. Еще не девица из знатного рода, но уже и не разбойница лесная, не приблуда случайная. Вот только думает она не о том. Или наоборот, о том, о чем и самому бы следовало? Но спросил Бельт про другое.
— А ты и вправду тегина никогда не видела?
Ласка глубоко вздохнула, словно тоже собиралась сказать что-то иное, но передумала. Ответила:
— Один раз было. Когда брат впервые парадом шел, еще до войны, да и то — издали. Тегина тогда вообще мало кто видел, а вот невероятностей болтали много. То про красоту необычайную, то про уродство, тоже необычайное, то про то, что разумом скорбен. Или слишком умен, а оттого и держат взаперти.
— А на самом деле?
— Человек с руками и ногами. В доспехе да на лошади. Размером с большой палец с того места, откуда я видела.
— А брат что рассказывал?
— Ничего. Не успел. Я его, почитай, после парада увидела только года через два. При той памятной стрижке, — Ласка зло дернула себя за челку. — Плохие ты вопросы задаешь, Бельт.
— Извини.
— Да я не о Морхае. Я о тебе. Подумай, чем это все может кончиться. Кам сбежит, у него свои способы, а с тебя за всех шкуру спускать станут, медленно, по монетке в день. Или так же медленно ломать будут. Или…
— Прекрати. Выкинь эту дурь из головы, ясно?
Кивнула, вроде соглашаясь, только в глазах согласия нет. А ведь и вправду может все кончиться именно так, как рассказывает. А может и иначе — все в руках Всевидящего. У Него на самом деле и белого, и черного поровну.
Но сейчас черного было больше: чернело ночью небо, чернели берега, и вода в реке гляделась черной. Дрожали широкие листья кувшинок, лениво щурились на небо бутоны — еще неделя-две и раскроются, растянутся вниз по течению белыми звездами. Терлись друг о друга, перешептываясь, сухие свирельки-рогозины, судача о пропавшей весне. А жабы-то, жабы — рокотали зазывно, с потреском, с переливами. Не жабы — соловьи бесперые.
Ласка легла на мокрую от росы, духмяную траву, дотянулась до водяной глади и замерла.
— Смотри — мальки… А если долго-долго не шевелиться, они щипать начинают. Потому что глупые, не видят, что это не червяк, которого сожрать можно, а человек.
— Который сам их сожрет.
— Точно. И сдается мне, что ты сам тут как этот малек. И не только ты. Показали вам чего-то, и вы рады стараться. Или ты меня за малька держишь? Думаешь, я не вижу, что происходит? Старый хрыч не позволил тебе уехать. Свел с Ирджином, которому передал и тебя, и меня, и Орина. Главное, думаю, Орина, мы же с тобою так, свиту играем. Почему? Что в нем такого? Зачем прятать его здесь? Зачем тратить время и деньги? Зачем учить его обычаям? Речи? Правилам? Танцам? Танцам я бы лучше тебя поучила.
— Поучишь еще.
Дурной разговор, вранье явное. И молчать не лучше, потому как ясно — молчание той же ложью становится. Надо было обратно в Мельши Ласку отправлять вместе с Хэбу и Майне… И нельзя было из-за них же, её собственного желания, тысячи иных причин «за» и лишь одной «против». И теперь эта единственная причина разрослась, расцвела по весне. И вопросами в том числе.
— Бельт, ну куда ты влез?! Не думай, что и сейчас получится отмолчаться! Нет, я требую. Ты думаешь, что хорошо устроился. Ты думаешь, что нужен Ирджину и это навсегда? Удачу за хвост ухватил и теперь хоть в нойоны, хоть в шады, хоть…
Замолчала. Смотрела пристально, только в темноте ее собственные глаза были черны, как треклятая река, и белыми цветами плыли в них отблески Ночного Ока.
— Скоро, — пообещал Бельт. — Скоро я расскажу тебе.
Теплый ветер по воде, яблоневый снег. И к диким демонам заговоры. Завтра. Завтра тоже будет день.
И новый день настал. А потом еще один, и следующий за ним вдогонку. Дни летели, осыпаясь яблоневым цветом. Все было обыкновенно. Все было предопределено.
В ее глазах стучатся бабочки. Лезут друг на друга, дрожат зелеными крыльцами, вот-вот прорвут тонкую границу. Вылетят. Свирепый рой, тяжелый строй, конница крылатая. По взгляду, по следу, отыщут.
Я не близко, но слышу их. Шелест-шелест, скрип едва различимый ухом. Или и вовсе неразличимый, если прислушаться, но они у нее есть. Там, в голове. Я знаю. Откуда? Мне кто-то сказал.
Кто?
Злой старик.
— Ишь как смотрит-то, — шепелявит он, разрывая клюкой солому. — Выглядывает. Тебя выглядывает.
У старика бабочки умерли — муть внутри, пепел перегоревших дней, и это хорошо.
Безопасно.
А бабочки… Бабочек нужно убить.
Злой ветер пришел с юга. Горячий и беспокойный, он сыпал пылью на тугую, ряской затянутую воду в канаве. Растревоженные, клекотали гуси, беспокоились люди, и только хитрый Ялко, выползая за ворота, щурился, нюхал воздух, лениво приговаривая:
— Вот посушит, всех посушит. Пойдет палом, ох пойдет.
Как в воду глядел.
Занялось ночью, в амбаре. Полыхнуло радостно. Загудело, поскакав по остаткам прошлогодней соломы. Рассыпалось алым жаром по стенам, рыча, обгладывая гниловатое дерево. Давясь.
— Воды! — Бельт вылетел во двор. Один взгляд, и понятно: амбар уже не спасти. И птичник тлеет с дальнего угла, дымит, верещит голосами перепуганных птиц.
— Орин, людей выводи! Ставь цепью!
С треском и стоном проседала кровля. Колыхались стены. Роем мошкары вились искры.
— Людей!
— Пошли! Пошли, страхолюды! Шевелитесь, вашу ж мать!
Пинками, криками, ударами — во двор. Оплеухами унять истерику. Не слушать диковатого хохота Хрызни и Ялкиного бормотания. Тушить. Пока по стеночке частокола, по крышам, по знойному воздуху не добрались огненные мухи до других домов.