– Поздно уже… Наверно, спать всем пора, – сказала она вполголоса. – Спасибо вам большое за хлеб-соль, а точнее, за вино-шашлык. Пойду я, пожалуй.
– Это вам спасибо, Лерочка. Будто на концерте побывали, честное слово! – расплылась в чуть хмельной, сердечной улыбке мама. И добавила со смешком: – Даже не думала, что финансовые директора у нас могут так душевно петь.
– Работа – это то, что кормит и обеспечивает жизнь тела, а увлечение – это жизнь души, – глубокомысленно изрёк отец, тоже уже слегка отяжелевший от съеденного и выпитого, но вполне крепко и устойчиво державшийся на ногах.
Хмелёк объединял узами любви и умиротворения, все были добры, растроганы и очарованы красками тихого вечера, плавно переходящего в ночь. Валерия тем временем остановилась около девушки, которая будто приросла к своему стулу, застывшая от непереносимой необходимости расставания.
– Люба… И тебе спасибо.
– А мне-то за что? – Девушка разглядывала сапоги соседки, не в силах поднять глаза, в которых острыми иголочками засели слёзы.
– Не знаю, – усмехнулась Валерия. – Наверно, за красоту, которой ты озаряла этот вечер.
Убирать со стола уже не осталось сил, и было решено отложить это дело на завтра. И вот, все уже вроде бы разошлись по постелям, а Люба дышала темнеющим небом, прислонившись к столбу веранды: нервы пели, горели и стонали, земля плыла, а в груди теснились несуразным клубком смех и рыдание… Краем глаза поймав белое пятно рубашки за калиткой, она судорожно вздохнула до боли в ключицах.
– Лера… Вы забыли что-то?
Их руки встретились на задвижке калитки. Глаза Валерии темнели в сумерках пристально и серьёзно, но в следующий миг губы смешливо прыснули:
– Да… Рассудок свой трезвый забыла.
Люба открыла калитку, гостеприимным жестом приглашая соседку назад, на участок:
– Ну так проходите, давайте его поищем вместе.
Они обе задыхались, фыркали, смолкали, но, едва взглянув друг на друга, опять принимались давиться приступом веселья.
– Смех без причины… – начала Валерия.
– Призрак капучино, – брякнула Люба первую ерунду, что пришла ей в гудящую от ночного колдовства голову.
Снова придушенный хохот до колик в боку и слёз на глазах. Люба сняла свою шляпу с гвоздика и дурашливо нахлобучила на голову Валерии.
– Вот, теперь полный облик… И сапоги, и шляпа, только коня не хватает.
Её пальцы скользнули по лицу соседки – впрочем, нет, теперь уже не просто соседки, а той, что отыскала в затхлой пыли однообразных страниц жизни её сердце. Ладони Валерии тепло накрыли руки Любы, чуть сжали запястья.
– Я хотела сказать спасибо… Нет, не за красоту, хотя и за неё – тоже. Спасибо… вот за это всё. Я не брала в руки гитару уже больше года. Думала, всё пересохло… Отболело. Но оказалось – есть ещё слёзы. Только лились они сегодня через твои глаза.
– «Отдай мне боль свою – воздам я нежностью стократ», – повторила Люба по памяти, вглядываясь в блестящую звёздочками тьму глаз под полями шляпы. – Наверно, это и есть настоящая любовь. Я хотела бы взять себе твою боль, Лера. Выплакать твои слёзы. Отдай мне свою боль, а я дам нежность…
Это было как шаг в пропасть, холодящий только в первый миг, а потом раскрывающий телу исступлённо-горячие объятия смерти. Неуловимая дрожь встретившихся губ, замершее дыхание, а после – трепет сомкнувшихся ресниц и влажная, щекочущая сердце ласка.
– Нет, Люба, боль была бы плохой платой за твоё тепло… Прости, кажется, я пьяная и позволяю себе лишнее.
– Нет, нет, не лишнее. – Обняв Валерию, Люба вжималась в неё со всей силой песни, снова зазвучавшей в ушах, и ворошила её волосы на затылке со всей нежностью танцующих на струнах пальцев.
Второй поцелуй был уже осознанным, глубоким и продолжительным. Ладони Валерии скользили по спине Любы, задержались на талии, потом легчайшей пляской пальцев забрались на плечи и коснулись щёк. Она отчаянно, крепко впивалась в губы девушки снова и снова, а та едва успевала голодным галчонком открывать рот.
– Стоп. До добра это не доведёт, – вдруг оборвала себя Валерия, дохнув на Любу коньячно-винным букетом и щекочущим холодом разлуки. – Прости, Любушка, это всё – ни к чему.
Калитка закрылась за ней, а Люба сползла на траву, не жалея своего белого сарафана, раздавленная тяжестью этого чистого неба и шелестящего сумрака яблоневых крон.
Отсвет экрана выхватывал её лицо из темноты: всхлипывая, Люба набирала текст письма. Конечно, Оксане, кому же ещё…
«Привет. Не спишь?»
Подруга часто полуночничала, засиживаясь над своими рассказами, и ответ пришёл почти сразу.
«Сплю».
Фыркнув, Люба набрала:
«А как ты тогда пишешь?»
«Во сне, – пришло спустя полминуты. – Ну, чего там у тебя? Давай короче, а то у меня тут вампирские страсти на самом пике».
Люба откинула голову, улыбаясь нависшему над ней небу и позволяя ветру высушивать ручейки слёз на щеках. Потом, снова склонившись над экраном и глотая запятые, выплеснула:
«Твои вампирские страсти – детский лепет по сравнению с реалом. Рокерша я влюбилась! Это капец… Туши свет».
Все эти рассказики не шли ни в какое сравнение с молчаливой песней неба, от которой она плакала сейчас, забирая боль и отдавая всю нежность до капли, до последнего стука сердца. Телефон вдруг зазвонил, и Люба непонимающе уставилась на экран: кажется, такого сигнала на новое письмо она не устанавливала. До неё не сразу дошло, что Оксана вызывала её на разговор голосом, а не тычками по клавиатуре.
– Алло, – пробормотала она наконец, приложив аппарат к уху.
– Ну, в кого ты там влюбилась опять? – донёсся до неё голос подруги.
Люба даже видела её сейчас – за компьютером, со сдвинутыми на шею наушниками, кружкой чая и горкой печенья на блюдце, в мягком сумраке комнаты, увешанной постерами.
– Не опять, а в первый раз, Рокерша, – ласково ответила она с высоты тёмного неба и вершин далёких тополей, окружавших дачи. – Всё, что было до этого – детский сад, штаны на лямках.
Сначала повисло молчание комнаты, озарённой отсветом монитора и настольной лампы, а потом Оксана сказала с усмешкой в голосе:
– У-у, мать, да ты пьяненькая.
– Ну да, да, да, есть такое! – согласилась Люба, улыбаясь и не вытирая беспрестанно текущих слёз.
– Ты где сейчас вообще? – обеспокоилась комната с лампой и компьютером.