— А?
— Курский вокзал! Вставайте, говорю…
Взлетел ежиком — тем самым, гордым, которого пнули. Пятерней расчесать волосы. Охнуть от головной боли. Протереть глаза. Прийти в себя. Все вышеперечисленное, кроме охнуть, — без особого успеха. Выдернуть сумку из-под койки, прищемив палец. Охнуть еще раз, ясное дело. Покидать в сумку мелкое шмотье…
— Пассажир! Полотенечко-то оставьте! Оно казенное…
Нет, не Натали-клубничка. Другая проводница, пожилая.
…и воздвигся на перроне.
Господи, ведь это сплошная банальность — прибытие поезда. Зловещий шепот таксистов: «Машина! Недорого…» Бравые носильщики с тележками. Троица цыганок с чумазой детворой. Раздерганный похмельем бомж. Чемоданы, сумки, баулы. Москвичи и понаехавшие. Лысый коротышка в костюме.
Вздрагиваю.
— Рафаил Модестович?
— Что?
— Простите, обознался…
Нет, не он. Просто лысый. Мало ли лысых каждый день приезжает в Москву?
Когда меня разбудили, адвоката в купе не было.
Смотрю на вагон. От двери до двери бежит надпись: «Николай Конарев». Знать бы еще, кто он такой, этот Конарев… Ладно, брат, пошли в метро. На автомате: спуск под землю, карточка на две поездки, турникет, эскалатор, Кольцевая… Надо же, как вчера нагрузился. В мозгу булькали недопереваренные фрагменты мутного, тоскливого сна. Кажется, я пытался сбежать в Туле, но на перроне творилась такая жуткая, такая кошмарная хня, принявшая меня с распростертыми объятьями, что пришлось бегом вернуться в вагон; дергал стоп-кран, но тот, к счастью, не сработал; братался с Рафой по крови, требовал позвать начальника поезда, чтобы взять его за бороду…
— Мужчина! Вы садитесь?
— Что?
— Стал на дороге…
Литое плечо дамы отшвыривает меня в сторону. Дама грузится в вагон метро. А я, значит, загораживаю. Нет, я не сяду. Я обожду следующий состав. Да, метро. Нет, не вокзал. Ну и что? Да хоть автобус, такси, рикша! Видите? Там, за вагонным стеклом, улыбается мне Рафаил Модестович. Машет рукой, приглашая войти. Кто это рядом с адвокатом? А сзади? У двери? Кто висит на поручне? Кто читает книгу?
Кто хочет напомнить мне обо мне?
Нет, не войду.
Надо учиться жить с этим. Иначе я весь остаток жизни простою здесь, под землей, глядя, как поезда один за другим скрываются в тоннеле. Надо учиться. Заново. Можно, я еще немножко подожду? Совсем чуть-чуть. В конце концов, куда торопиться? Как говорил Рафа: «Кто вам сказал, Сереженька, что это конец? Что за глупости…»
— Мужчина! Вы едете?
— Да.
Владимир Березин
Слет
Я ждал Гамулина, а никакого Гамулина не было — встала у него машина на Егорьевском шоссе. Вечер, как сонное одеяло, укрывал землю, и начал моросить осенний дождик. Мне надоело, стоя на обочине, держать над головой зонтик, и я пошел через подлесок к станции, чтобы спрятаться под ее худую крышу.
Там, у кассы, уже сидел один человек. Старик в резиновых сапогах и хорошей спортивной куртке ждал чего-то на перевернутой плетеной корзине. Я дал ему закурить, и мы молча стали смотреть на мокнущие пути.
Подошел, пыхтя, дизель на Егорьевск, выплюнул рабочих, сразу севших в отправляющуюся мотодрезину, и какого-то похожего на цыгана туриста с разноцветным рюкзаком. Жаль, что не надо было мне на Егорьевск, совсем не надо.
Старик оглядел опустевшую платформу и засобирался.
— Не приехали? — спросил я.
— Кто?
— Ну, там… Ваши…
Но, оказалось, старик никого не ждал, а просто каждый день выходил на станцию, чтобы встретить поезд, а потом поглядеть, как он исчезает вдали. Он давно жил здесь, купив дом в товариществе садоводов, и даже подрабатывал там же сторожем.
Время сторожа было с сентября по апрель, когда домики садоводов пустели. Тогда старик чувствовал себя настоящим хозяином необитаемого островка на просеке под линией электропередачи.
— У нас места-то хорошие. У нас тут Ленин умер, — сказал старик веско.
Мы пошли по тропинке, что вела под, мачтами ЛЭП к зеленому забору. Пахло осенней сыростью и моченым песком прошлого, на котором так хорошо работает двигатель ностальгии.
Я воткнул посреди стола бутылку коньяка, припасенного вовсе не для этого случая. Но и хозяин, пошарив под столом, достал какую-то наливку ядовито-красного цвета. Старик извлек откуда-то два стакана — чуть почище для меня, а другой, с несмываемой чайной пленкой, для себя. Мы выпили, каждый чужого, и стали слушать нарастающий свист электрического чайника. Дождь разошелся и уже вовсю барабанил по жестяной крыше.
Потом мы поменялись, и каждый выпил своего, а потом и вовсе перестали обращать внимание на принадлежность жидкостей.
Странный звук вдруг раздался где-то рядом, мне показалось — за калиткой, будто кто-то быстро перебрал гитарные струны, — я с недоумением посмотрел на сторожа.
— А ты про потерянный слет слыхал? — спросил он.
— В смысле? Какой слет? Туристов?
— Ну, это только так называется — туристов. Никаких не туристов… Давай еще выпьем, и я расскажу. Дело было так: один грибник пошел как-то в лес, набрал немерено опят, а потом понял, что заблудился, и настала ночь. Нечего делать, надо было устраиваться как-то в лесу, ждать рассвета, чтобы найти дорогу обратно. Тогда ведь народу было по лесам мало, дачников считай по пальцам, тропы сплошь звериные, а машина по лесным колеям раз в год проедет.
Только он собрался коротать ночь у костерка, как услышал неподалеку гитарный перебор и пение. Да такое чудное пение, что дух захватывает — про то, что всякой встрече суждены разлуки, и самолет уже расправил крылья, чтобы унести суженого от любимой. Пошел грибник на голоса и через некоторое время увидел слет любителей пения под гитару. Вокруг горят костры, а у костров сидят люди, и всяк что-то поет. Гудит, звенит над лесом гитара семиструнная, что иногда зовется русской или цыганской, а ночь такая лунная, и вся душа полна предвкушением и любовью. Один парень про речные перекаты, другой про то, как спит картошка в золе, а третий про голубую ель. Несутся во все стороны песни, как птицы с дерева, вспугнутые детьми. И есть в них все — и люди, идущие по свету, и песня шин, и боль расставания, и тревожность встреч.
Грибник остановился неподалеку и решил сначала осмотреться, ведь странный народ эти люди с гитарами, как еще их тогда называли — каэспэшники. А отчего каэспешники, зачем слово такое гадкое — никто не знает.
Но дело, конечно, не в этом: грибник вдруг увидел у одного из костров девушку неописуемой красоты. Скрыть эту красоту не могла ни брезентовая штормовка, ни грубый свитер. Пела девушка про то, что нет в сердце у цыган стыда, а поглядеть, то и сердца нет. И гитара у нее была старинная — с семью струнами. Но все помнят, что и цыгане считают такую гитару своей.
Грибник был человек средних лет, разведенный, и понял он, что во что бы то ни стало хочет познакомиться с этой девушкой. Еще стоя за кустами, в отблесках костра, дал он себе слово жениться на этой красавице.
А ведь в ту пору жениться было не так просто, люди в очередь стояли, чтобы к свадьбе специальный талон получить — на пиджак или, скажем, туфли-лодочки. Супруга в квартире прописывали, бюджет семейный начинали планировать и в профкоме не за одну, а за две путевки драться. А это в два раза сложнее.
Но пролетела ночь, которая, как известно, нежна. Хоть костры и не думали гаснуть, люди уже разбрелись по палаткам. Грибник заметил, куда скрылась его певунья, и направился следом за ней.
Уже светало, как подкрался он к палатке, просунул голову и от ужаса пополз обратно на четвереньках. Все потому, что в большой палатке лежали вповалку мертвые каэспэшники — у кого нет рук, у кого ног, а у кого и головы. Волосы зашевелились на голове у грибника, и он понял, что встретился ему на пути мертвый слет, о котором он как-то когда-то и от кого-то слышал.
Но понемногу грибник успокоился, а потом увидел и свою девушку. Лежала она в обнимку с гитарой, да такая красивая, что у грибника сердце чуть из груди не выпрыгнуло. Даже смерть не мешала этой красоте, чего уж там говорить о свитере и штормовке.