Моравик все больше предоставляла меня самому себе с тех пор, как в конце мая у Ольвен родился ребенок; а когда в сентябре появился на свет сын Камлаха, она окончательно утвердилась в королевской детской в качестве главной няньки и оставила меня так же внезапно, как птица оставляет гнездо. С матерью я виделся все меньше и меньше: она, похоже, предпочитала общество своих женщин; так что я оказался на попечении Деметрия и Кердика. Деметрий не возражал, чтобы я время от времени исчезал на целый день — у него имелись на то свои причины, — а Кердик был моим другом. Он расседлывал моего грязного, вспотевшего пони, не задавая вопросов, либо подмигивал и отпускал непристойные шуточки по поводу того, где меня могло носить; это говорилось в шутку и воспринималось как должное. Я теперь жил в своей комнате один, не считая волкодава — он ночевал у меня по старой привычке; понятия не имею, был ли он надежной охраной. Наверное, нет; впрочем, я и без того находился в безопасности. В стране было мирно, если не считать ежегодных слухов о грядущем нашествии из Малой Британии; Камлах и его отец жили душа в душу; я, по всей видимости, добровольно стремился к монастырскому заточению, и потому, когда мои уроки с Деметрием завершались, я был волен отправляться на все четыре стороны.
Я никогда не встречал в долине никого, кроме Галапаса. Пастух жил там только летом, в убогой хижине под лесистым склоном. Другого жилья поблизости не было, а по тропе, что уходила за пещеру Галапаса, ходили лишь овцы да олени. Она никуда не вела.
Он был хорошим учителем, а я схватывал все на лету, но на самом деле я никогда не считал свои занятия с Галапасом уроками. Языки и геометрию мы оставили Деметрию, религию священникам моей матери, а заниматься с Галапасом поначалу было все равно что слушать сказки. В юности ему случалось путешествовать аж на другой край света: он побывал в Эфиопии, Греции, Германии, объехал все побережье Средиземного моря, повидал и узнал много странного и удивительного. Он учил меня и многим полезным вещам: собирать травы и сушить их впрок, изготовлять из них лекарства и препараты, в том числе даже яды. Он заставлял меня изучать животных и птиц. На мертвых птицах и овцах, которых мы находили на холмах, а однажды — на мертвом олене я изучал внутренние органы, скелет и строение тела. Он научил меня останавливать кровь, вправлять сломанные кости, срезать загнившее мясо и очищать рану так, чтобы она заживала как следует, и даже — но это позднее — сшивать порванные мышцы и жилы, пока животное одурманено дымом. Помнится, первое заклинание, которому он меня научил, был заговор от бородавок; оно такое простое, что его могут применять даже женщины.
Однажды он достал из сундука свиток и развернул его.
— Как ты думаешь, что это такое?
Я уже привык к чертежам и рисункам, но никак не мог понять, что нарисовано здесь. Надписи были на латыни; я увидел слова: «Эфиопия», «Блаженные острова» и, в самом углу, «Британия». Какие-то непонятные линии, и через весь лист тянутся цепочки холмиков, словно на поле, где потрудились кроты.
— Это горы, да?
— Да.
— Это что, картина мира?
— Карта.
Мне никогда прежде не доводилось видеть карту. Поначалу я не мог разобраться, как ею пользоваться, но через некоторое время с помощью пояснений Галапаса я понял, что на карте мир изображен так, как видит его птица с высоты.
Дороги и реки подобны нитям паутины или путеводным нитям, по которым пчела находит цветок. Как человек, найдя знакомую реку, идет вслед за ней через дикие болота, так, пользуясь картой, можно доехать от Рима до Массилии или от Лондона до Каэрлеона, ни разу не спросив дороги и не глядя на мильные столбы.
Это искусство изобрел грек Анаксимандр, хотя некоторые говорят, что египтяне владели им до Анаксимандра.
Карта, что показал мне Галапас, была срисована с книги Птолемея из Александрии. Когда Галапас объяснил мне все это и мы рассмотрели карту, он велел мне взять табличку и сделать для себя карту моей страны.
Когда я управился с этим, Галапас посмотрел на табличку.
— Что это такое, вот здесь, посредине?
— Маридунум, — удивленно ответил я. — Смотри, вот мост, вот река, вот дорога к рынку, вот здесь ворота казарм…
— Понятно. Нет, Мерлин. Я же сказал не «твоего города», а «твоей страны».
— Что, всего Уэльса? Но откуда мне знать, что лежит на севере, за горами? Я там никогда не был!
— Я тебе покажу.
Он отложил табличку, взял острую палочку и принялся чертить в пыли, попутно делая пояснения. То, что нарисовал Галапас, было похоже на большой треугольник — не один только Уэльс, но вся Британия, даже необжитые земли за Валом, где живут дикари.
Он показал мне горы, реки, дороги, города, и Лондон, и Каллеву, и многочисленные поселения на юге, города и крепости на другом краю сети дорог: Сегонтиум, Каэрлеон, Эборак, города вдоль самого Адрианова вала. Он говорил обо всем этом как о единой стране, хотя я мог бы назвать ему имена королей десятка мест, которые он упомянул.
Я запомнил это только из-за того, что произошло после.
Когда наступила зима и звезды стали появляться рано, он рассказал мне об их именах и их силе и о том, как можно составить карту звездного неба, подобную карте дорог и городов.
Галапас говорил, что, кружась в небе, звезды поют. Он сам не умел играть, но когда он узнал, что Ольвен немного учила меня, помог мне сделать арфу. Наверно, арфа вышла довольно грубая: маленькая, выточенная из граба, с шейкой и передней колонкой из красной ивы с берегов Тиви, со струнами из хвоста моего пони, хотя Галапас говорил, что принцу подобает играть на арфе с золотыми и серебряными струнами.
Но я сделал подставки для струн из продырявленных медных монеток, выточил из кости ключ и колки, вырезал на корпусе мерлина и решил, что она будет получше арфы Ольвен.
Она и в самом деле была такая же верная, как у Ольвен. У моей арфы был нежный шепчущий звук; казалось, она улавливает звуки из воздуха.
Я хранил ее в пещере: Диниас давно оставил меня в покое, поскольку он был воин, а я всего-навсего слюнявый монах, и все же я не решился бы хранить во дворце ценную для меня вещь, если ее нельзя запереть в сундуке с одеждой, а арфа для этого была слишком велика. Ничего, дома у меня были птицы, гнездящиеся на груше, и Ольвен еще пела иногда. А когда птицы умолкали и ночное небо усеивали морозные звезды, я вслушивался в музыку звезд. Но никогда не слышал ее.
А потом, в один прекрасный день, когда мне исполнилось двенадцать, Галапас заговорил о хрустальном гроте.
Всем известно, что дети часто молчат о том, что для них важнее всего. Как будто бы ребенок инстинктивно чувствует, что о таких вещах ему говорить еще рано, и потому держит их при себе, питая их своим воображением, пока они не разрастутся, и не приобретут гротескных пропорций, и не начнут казаться либо волшебством, либо кошмаром.