Я держался рядом с Ярославом и отводил предназначенные князю удары. Далеко впереди молнии выхватывали из ночи островерхий холм, на котором, скрестив руки на груди, в задумчивости стоял Мстислав, наблюдавший за боем со стороны. Можно было различить, как поодаль недвижно стоит Добрыня.
Временами на глаза мне попадался Якун. Он мужественно лез в самую гущу, и варягам приходилось его прикрывать, теряя драгоценные силы. В свете молний золотая луда на его глазах вспыхивала ослепительными нитями, которые уже мало кого устрашали. Наш строй дрогнул еще до рассвета. Первыми отошли варяги. Они понесли огромные потери, были раздражены дряхлостью своего вождя и больше не желали драться. Якун звал их вперед, но кто-то грубо схватил его коня под уздцы и поволок прочь с поля битвы. Якун растопырился, как жук, но сделать ничего не смог. В стыде он сдернул повязку со своих глаз и швырнул на землю. Когда его провозили мимо меня, я увидел, что он плачет.
Черниговцы Мстислава хлынули в образовавшийся прорыв. Ярославова дружина пыталась заполнить промежуток, образовавшийся на месте отряда отступивших варягов, но черниговцы напирали, как разбушевавшееся море, а с краев русских рубили страшные касоги… Ярослав выбрался из мешанины тел, отер пот со лба и зло приказал отступать.
В голубоватом предрассветье остатки нашего войска потекли на север. Нас не преследовали. Нужды в этом не было. Когда мы остановились, чтобы перевести дух, выяснилось, что половина нашего войска осталась на поле брани. Мы с Ярославом въехали на высокий холм, чтобы осмотреться.
Позади нас, в утреннем тумане, величественно сверкали мечи победителей. Ветер доносил до нас вопли войска и пение серебряных труб. Очень далеко, на таком же высоком холме, сидел на коне Мстислав, обозревавший свои полки. Касогские отряды начали строиться, чтобы пройти мимо него, потрясая пиками с отрубленными головами побежденных.
В тот же миг я услыхал еще один звук, который, видимо, не был услышан больше никем в нашем стане. Издалека, из вчерашнего леса, донесся заунывный вой волков, тоже оплакивавших своих мертвых.
С холма, на котором стояли мы, равнина видна была далеко на север. Над хмурыми полями лежал утренний туман, тут и там пронизанный остроглавыми возвышенностями и темными макушками леса. Вдалеке, позолоченная недобрым холодным солнцем, замерла побитая дружина Ярослава. Налетавший ветер смело терзал ее поникший стяг. Ясно различимы были и сам Ярослав, понуро озиравший поля мертвых, и нетерпеливо гарцевавший рядом Алеша.
Касогский князь, приглашенный Мстиславом на холм разделить радость победы, сверкнул зубами:
— Владыка, прикажи — догоним… Никто до Новгорода не дойдет…
Мстислав молча покачал головой.
— Прикажи! — настаивал касог. — Сейчас не добьем — на следующее лето снова в поход идти. Добудем тебе брата сегодня же, не позднее ночи, Голову его к тмутороканской стене прибьешь!
Мстислав покосился на меня:
— Ну, богатырь, что скажешь?
— У барсов своих спроси, — хмуро посоветовал я. — Давно они голоса не подавали.
Мстислав вздрогнул. Барсы сидели по обе стороны от него, как восточные мраморные изваяния, только щерили зубы на проходящие мимо войска и тихонько рычали, возбужденные запахом свежей крови. Всю ночь они дико провыли в шатре: Волхв подходил совсем близко.
— Прочь поди, — сказал Мстислав касогу сердито, — барсы мои тебя не любят.
Потом поворотился ко мне и приказал:
— На поле поедем.
Объезжать поле битвы, усеянное мертвыми, есть всеобщий древний обычай, и, пожалуй, нет победителя, который побрезговал бы взглянуть на закоченевшие трупы, сломанные доспехи и черную запекшуюся кровь. Говорят, вождь должен отпустить на волю погибшие души своих и чужих, иначе им сто лет слоняться в местах, где прервалась их жизнь, — слоняться со стонами и жуткими ликами, пугая окрестные деревни и делая землю вовек неплодородной. Даже если в этом и есть какая-то правда, все равно обычай этот тяжел. Одно дело рубить кого-то мечом в пылу боя, другое — созерцать плоды смертной жатвы.
Мертвецы принадлежат уже другому миру. Они не могут не ужасать. Может быть, если бы люди после смерти не делались так страшны, мы бы не боялись умирать.
Но, может быть, самое страшное — это хриплый стон, вдруг раздававшийся из-под недвижной груды тел, или внезапно открывшиеся глаза, или задрожавшая ладонь. На поле брани много умирающих. Редко кого подберут уцелевшие. Удел большинства — медленная мучительная смерть.
Мало я видел вождей, которые не содрогнулись бы, осматривая павших. Даже князь Владимир всегда мрачнел, а руки его пунцовели. Мстислав же был почти весел. Он заглядывал в лица трупов, вертел головой по сторонам, что-то считал на пальцах. Лицо его прояснилось, он пришел в доброе расположение духа.
— Чему обрадовался, князь?
— Мне ли не радоваться, Добрыня! Здесь лежит черниговец, там варяг, а собственная моя тмутороканская дружина цела! Не умно ли получилось? Даже отцу моему удача такая редко выпадала! А Якун-то, Якун, воин великий и славный, и половины войска своего теперь не соберет!.. Ну что, часто русские варягов бивали?!
Я отмолчался. Действительно, в битве полегли больше наемники. К тому же несмотря на свою нынешнюю странную радость, особым извергом Мстислав не был. По крайней мере, он не стал добивать брата.
Объехав все поле и насладившись победой сполна, князь вернулся в шатер и приказал до вечера его не будить. Однако разбудить Мстислава все же пришлось: ближе к закату воины нашли Якунову золотую луду.
В сумерках войско охватило волнение: князь приказал благодарить Перуна.
Внезапно налетевшая прошлой ночью гроза действительно стоила целой рати: все воины суеверны, и захваченному врасплох полку Ярослава, несомненно, казалось, что молнии бьют в него с такой же яростью, что и касогские стрелы. За подобную удачу небо, конечно, стоило поблагодарить. Однако что было необычно в приказе князя, так это то, что он вызвал на поле не попа с крестом, а старых черниговских жрецов. Последние тридцать лет Мстислав жил по большей части в Тмуторокани. Иисусу там молились главным образом царьградские греки. Имелся, конечно, свой дворцовый поп и у Мстислава: Рюриковичу неприлично было пренебрегать новой верой, твердо введенной его гневливым отцом. Однако вряд ли даже греки в Тмуторокани были так уж истовы в своих обрядах. Тмуторокань напоминает библейский Вавилон, в тамошнем смешении языков и народов невозможно удержать никакую веру в первозданной отчетливости. Этот город подобен котлу, в котором одновременно варятся мясо, овощи и пряности. Покрутившись в такой похлебке, тмутороканец в итоге верил в каждого бога понемножку, и царьградские иконы запросто соседствовали с Даждьбоговыми оберегами, глиняными ликами Матери-земли и вовсе мало кому понятными варяжскими священными рунами. Вообще не скажу, чтобы в городе этом много думали о богах.