Тории показалось, что наглухо запертые подвалы ее сознания, куда она боялась наведаться, чтобы не сойти с ума, что эти погребенные закоулки памяти переполнились вдруг и вот-вот сорвут плотину. Она насильно заставила себя не понимать, о чем говорит Эгерт, и медленно пятилась, оступаясь в складках ковра, пятилась, пока не прижалась спиной к двери.
Солль перевел дыхание:
– Я… не хотел. Я… прости.
Его лицо судорожно передернулось.
С трудом сдерживая напор рвущейся наружу памяти, по-прежнему принуждая себя не понимать и не верить, Тория повернулась, открыла тяжелую дверь и вышла прочь. Ей казалось, что, потеряв сознание, она упала на ковер и лежит сейчас у ног мужа – на самом деле она спускалась по лестнице, слепо шаря рукой по перилам и беспомощно оглядываясь, пытаясь поймать среди сгустившейся черноты маленькое круглое пятнышко света.
Горничная шарахнулась от нее, как от привидения. Внизу лестницы стоял Луар – приодетый вымытый Луар, рассчитывающий, что отец его вот-вот позовет… Тория остановилась, вцепившись в перила, гладкие деревянные ступени готовы были вырваться из-под ее ног.
…Ступени. Склизкие каменные ступени, вытертые до дыр ногами палачей и жертв… Подвал под зданием суда, отвратительная тень на волглой стене, тошнотворный запах горелого мяса…
Луар испугался. Она не видела его испуга; взяв обмершего, покорного юношу за плечи, она сняла со стены подсвечник и с пристрастием заглянула в белое виноватое лицо.
…Она купала его в дубовом корыте, розовая рука хватала деревянную лодочку и тянула в рот – на радость единственному зубу… На воде дробилось солнце – рваными бликами, кругами… А над водой то и дело задирались ступни – гладкие и плоские, не сделавшие и шага, нежные ступни с мелкими шариками пальцев… А в корыте была темная трещина, скоро вода уйдет…
– Мама, – шепотом позвал Луар.
Она опомнилась. Протянула руку и взяла его за лицо:
– Нет… Нет.
Кивнув обомлевшему сыну, повернулась и пошла, ведя рукой по стене. Горничная присела, забившись в угол.
* * *
Наверное, первый раз в жизни мне было тошно выходить на подмостки.
Гезина подозрительно косилась; Муха поглядывал с недоумением: с чего бы это я проваливаю сцену за сценой, превращая веселые фарсы в серые пошлые сценки? Флобастер хмурился, скрипел зубами – но молчал.
Самого Флобастера давно уже не огорчала неудачная импровизация в гостях у Соллей; он перестал волноваться в тот самый момент, когда выяснилось, что разрешение бургомистра остается в силе и никто нас из города не погонит. Все прочие переживания представлялись Флобастеру капризами – «с жиру», и только память о моем недавнем подвиге удерживала его от соблазна «вернуть меня на землю».
Довершил дело дождь – он разогнал публику так быстро, как не смог бы сделать этого даже самый скучный спектакль. В холщовом пологе повозки обнаружилась дыра; дождь капал за шиворот Мухе, когда тот пытался зачинить прохудившуюся крышу.
– Сегодня ты играла, как никогда, – сообщила Гезина. – Всем очень понравилось.
Муха криво усмехнулся; я сидела на своем сундуке, с трудом жевала черную горбушку и думала о теплом лете, полной шляпе монет и смеющемся Эгерте Солле.
* * *
Второй раз за Луарову жизнь отец уехал, не попрощавшись. Мать заперлась в своей комнате, и за три дня он видел ее два раза.
Первый раз к нему в комнату постучала испуганная горничная Далла:
– Господин Луар… Ваша матушка…
Он почувствовал, как цепенеет лицо:
– Что?!
Далла со всхлипом перевела дыхание:
– Зовет… Желает… Желает позвать… вас…
Он кинулся в комнату матери, изо всех сил надеясь на чудо, на разъяснение, на то, что странные и страшные события последних дней еще можно повернуть вспять.
Мать стояла, опершись рукой на письменный стол; волосы ее были уложены гладко, слишком гладко, неестественно аккуратно, а белое лицо казалось мертвенно-спокойным:
– Луар… Подойди.
Внезапно ослабев, он приблизился и стал перед ней. Внимательно, напряженно, щурясь, как близорукая, мать рассматривала его лицо – и Луару вдруг сделалось жутко.
– Нет, – слабо сказала мать. – Нет, мальчик… Нет… Иди.
Не смея ни о чем спрашивать, он вернулся к себе, заперся, сунул голову в подушку и разрыдался – без слез.
Приходили гонцы из университета – горничная растерянно сообщила им, что госпожа Тория больна и не может принять их. Господин ректор прислал слугу, чтобы специально справиться – а не нужны ли госпоже Тории услуги лучшего врача? аптекаря? знахаря, наконец?
Луар проспал весь день, всю ночь и половину следующего дня. Ему хотелось бежать от яви – и он бежал. В забытье.
Под вечер в дверь его комнаты стукнули; он хрипло сообщил Далле, что не голоден и ужинать снова не будет. В ответ послышалось слабое:
– Денек…
Он вскочил, разбрасывая подушки; заметался, накинул халат, открыл матери дверь.
Лицо ее, страшно осунувшееся, но все еще красивое, было теперь не просто спокойным – безучастным, как у деревянной куклы. Луар с ужасом подумал, что, опусти сейчас Тория руку в огонь, на этом лице не дрогнет ни единая жилка.
– Мама…
Ледяной рукой она взяла его за подбородок и развернула к свету. Глаза ее сверлили насквозь; Луару показалось, что его хотят не просто изучить – разъять. Он снова испугался – неизвестно чего, но желудок его прыгнул к горлу:
– Мама!..
Глаза ее чуть ожили, чуть потеплели:
– Нет… Нет, нет… Нет.
Она вышла, волоча ноги, как старуха. Луар стоял столбом, вцепившись в щеки, и тихонько скулил.
Прошел еще день; отец не вернулся, и Луар почти перестал его ждать. Блаженное забытье кончилось – теперь ему снились сны. Во сне он кидал камнем в согбенную фигуру, покрытую рваным плащом – и попадал в лицо отцу, тот смотрел укоризненно, и кровь виделась неестественно красной, как арбуз… Во сне он фехтовал с отцом, но шпага в руках противника превращалась зачем-то в розгу, ту проклятую розгу из далекого детства…
Потом он вышел, потому что сидеть взаперти стало невмоготу. Спустился в пустую столовую, потрогал рукоятку собственной шпаги на стене, постоял под портретами отца и матери…
…Художник был упитан и самонадеян; Луару разрешалось сидеть у него за спиной во время сеансов, и, однажды, выждав момент, он запустил руку в краску – прохладную, остро пахнущую, мягкую, как каша, наверное, вкусную… Он надолго запомнил свое разочарование – пришлось долго отплевываться, краска оказалась исключительно противной и липла к языку. Живописец возводил глаза к небу, горничные посмеивались, нянька сурово отчитала Луара и даже хотела отшлепать…