Бычок щекотал щеку, ерошил волосы, временами расплывался, исчезал, появлялся снова, снова исчезал. В эти мгновения до Тоббо доносились обрывки фраз. Говорили о сеньорах, вроде бы что-то ругательное. О каких-то городских парнях, которые чем-то недовольны. И все время повторяли: Багряный, Багряный… и о том, что кто-то вернулся, а кто-то зовет, и опять: Багряный…
Усилием воли Тоббо отогнал бычка. О чем это степные?
— А что нам остается? — говорил лохматый, коренастый, сидевший вполоборота к Тоббо, так что видна была только щека, пегая грива и кончик хрящеватого носа. — Мы ж не лесные, мы на виду. Хоть и условились мы с Вудри совсем о другом, а все равно выхода нет. Теперь дело всерьез пошло, если что, так и бежать станет некуда, будьте уверены. А Багряный есть Багряный… если уж он пришел, значит, самое время. Уж он-то не подведет. Теперь так, братья: кто нам жить не дает? Сеньоры. Кто из нас их любит? Никто. Так за чем же дело, вожаки?
— Погоди, — рассудительно перебил худой, одетый по-городскому, чисто и непривычно. — Одно дело — пошарить по замкам. Это славно, спору нет, всякий подтвердит. О том мы с тобой и уговаривались. Но теперь-то ты уговор меняешь, разве нет? Ты ж теперь бунта хочешь! Большого бунта, чтобы заедино с серыми идти. А на такое моего согласия нет. Потому как их задавят. И нас тоже, если с ними свяжемся. А что до Багряного, так кто его видел?
Багряный, Багряный, Багряный… Ба-гря-ный…
Сознание медленно прояснялось, лица уже не расплывались и не кружились, бык обиженно махнул хвостом и ушел насовсем. Багряный? Что-то такое, знакомое, очень знакомое… сказка, что ли…
И — резко, точно хлыстом, напрочь вышибив хмель: Багряный!
— Ладно, хватит болтать! — Вудри положил на стол тяжелые кулаки и слегка пристукнул. В хижине стало тихо. — О старом уговоре нынче речи нет. Был и сгинул. Кто не хочет со мной идти, не надо. Только я тут говорил с людьми — и со своими, это само собой, и, уж извините, кое с кем из ваших. Так вот, они все готовы, и им наплевать на наши разговорчики. Не пойдете вы, они выберут других.
— Бунт? Опять… Сколько их было уже… — буркнул кто-то в темном углу.
— Я не сказал: бунт, — повысил голос Вудри. — Я говорю: война. Все вместе. И разом. И сеньоров — резать. Всех. Без разговоров.
Тоббо вздрогнул.
— Что?
О нем, похоже, успели позабыть. Во всяком случае, все замолчали и обернулись. В глазах семерых мелькнуло изумление — не обидное, но совершенно искреннее, словно взял да встрял в людскую беседу неструганый чурбан для растопки. И только Вудри, совсем не удивляясь, приподнялся, опираясь на кулаки, нагнулся, заглянул прямо в лицо Тоббо и медленно, очень внятно повторил:
— Сеньоров. Всех. Без разговоров.
Глаза — в глаза, не отрываясь и не опуская.
Но Тоббо не видел Вудри. Глядя сквозь степняка, бычий пастух видел другое. То, что не хотел помнить. То, что, казалось, забыл навсегда.
Вот стоит корова, пегая и худая. Рядом с ней, на коленях — мать. Она умоляет людей в железных шапках и кольчатых рубахах не забирать Пеструху. Те смеются. А вот — один из них, он уже не смеется, он стоит, растопырив ноги, у стены амбара, глаза полузакрыты, руки скрючены на животе, а под ними — красное; красное течет, капает на сапоги, а двузубые вилы, пробившие кольчугу, не дают воину упасть. И крик. И отец, и соседи, и брат матери: их лица искажены, они сидят на кольях — не очень тонких, чтобы не прошли насквозь слишком быстро, но и не очень толстых, чтобы не порвали утробу, позволив казненным истечь кровью раньше времени. Сеньоры искусны в таких вещах. И — захлебывающийся голос совсем седой матери: «Тоббо, Эрро, сиротки мои бедные… Не бунтуйте, детки, никогда не бунтуй…»
Да, бунт — дело скверное.
Но — если Багряный?
И снова давно забытое: на сей раз — круглое, лоснящееся лицо управителя. Он улыбается, стоя у входа в часовню Первого Светлого, и держит за руку девушку, которая сейчас должна стать женой Тоббо; у девушки зареванные глаза и огромный живот — она служила в замке, и старый граф вовсю пользовался своим правом, а теперь еще раз пользуется, ибо высокорожденная супруга потребовала наконец избавиться от девки, пригрозив в противном случае вернуться к отцу. Тоббо связан. Рядом с ним коль-чужник, держит на поводке; бежать некуда. А управляющий улыбается все шире. И говорит:
— Тоббо, пойми…
Да, именно так: «Тоббо, пойми! Куда тебе деваться? Сам знаешь, воля сеньора выше неба, крепче камня. Приданое получишь всем на зависть. А твоя невеста найдет другого. Так что иди лучше сам, Тоббо…»; и Тоббо идет, и подает руку этой девушке, которую даже не видел раньше, и клянется быть с нею до самой смерти. Все будет без обмана: он получит приданое, действительно — завидное, и пропьет его, и, пьяный, придет буянить к дому управляющего, но управляющий не велит наказывать его. Жена станет угождать мужу во всем, а Тоббо будет бить ее смертным боем и спать с нею, и у них родятся дети, и снова станет бить, за то, что рожает одних девок, а она станет только вжимать голову в плечи и сопротивляться лишь плачем; и, распаляясь от тихого плача, он будет… топтать ее ногами, ее — а не управляющего. А управляющий… Вот он приезжает к хижине с десятком людей, и снова улыбается, и снова журчит негромко:
— Тоббо, пойми…
«Пойми, Тоббо, это необходимо, иначе никак нельзя. Мальчишка не имеет права расти обычным: в нем — кровь сеньора, а у сеньора, ты ведь знаешь, теперь есть законный наследник, и есть враги. Много врагов, да сгниют их души, и не дай Вечный, они приберут ублюдка к рукам. Так что, Тоббо, лучше отойди, ты ведь разумный виллан, Тоббо, отойди в сторону и не мешай».
И Тоббо отходит и стоит в сторонке, не мешая, а жена вопит, стелется по земле; ее пинают — несильно, жалеючи, куда слабее, чем бивал муж, но она почему-то сразу падает и лежит недвижимо, а люди из замка ловят старшего сынишку — как курчонка, с тыканьем и прибаутками, и распластывают на земле, и лишают мужского естества, а потом, словно этого мало, делают слепеньким…
Невозможно вытерпеть. Но нужно. Иного не дано. Если же совсем невмоготу терпеть, тогда нужно попытаться забыть. Если, конечно, получится. Забыть обо всем. О собачьей свадьбе, о жалобном визге слепенького… а теперь еще и об Эрро, потому что с галер мало кто возвращается.
Иначе нельзя жить. Нельзя!
Но ежели и вправду — Багряный?!
Тогда…
Вот он стоит, управляющий…
…он стоит у крыльца своего богатого дома, отчего-то забыв про улыбку, и я, Тоббо, разумный виллан, смирный виллан, никогда не бунтующий виллан, я беру его за подбородок и достаю нож… нет, не нужно ножа!.. руками, просто руками, медленно, медленно, чтобы глаза умерли не сразу, чтобы он, он, а не я понял…