Самой распространенной мерой длины был стадий, от которого образовано слово "стадион". В стадии было около двух сотен ярдов (187 м) или чуть больше одной десятой мили.
Проповедники гуманности в итоге приняли античный институт рабства, поняв, что альтернативой ему была бы массовая резня; мы, свидетели истребления евреев в Европе (холокоста), должны быть более снисходительны в своих оценках. Ряды рабов пополнялись в основном за счет военнопленных.
Первоклассный раб мог стоить не менее десяти мин, то есть примерно тридцать шесть тысяч теперешних долларов. Хотя обычно цена раба была значительно ниже.
Если среднего, довольно начитанного американца попросить назвать имена пяти знаменитых греков, то он, скорее всего, скажет: "Гомер, Сократ, Платон, Аристотель, Перикл". Так что тем, кто критически отнесется к запискам Латро, хорошо бы вспомнить: когда он писал их, Гомера уже четыреста лет не было на свете, а вот о Сократе, Платоне, Аристотеле или Перикле никто еще и слыхом не слыхивал, да и слово "философ"[4] было тогда не в ходу.
В Древней Греции скептиками называли тех, кто размышляет (от греч. skeptikos – разглядывающий, размышляющий), а не насмешничает.
Современные скептики, видимо, скажут, что Латро описывает Грецию такой, какой она предстает в собственно греческих летописях и мифах. Это так и есть, и для него это было реальностью; например, когда гонец, посланный из Афин в Спарту просить о помощи перед битвой при Марафоне (490 г. до н.э.), встретил по дороге бога Пана, то по возвращении честно поведал о разговоре с ним афинскому Собранию. (Следует отметить, что спартанцы, прекрасно понимая, кто из богов правит их страной, отказались выступить, пока не наступит полнолуние.) Джин Вулф
Глава 1
ЧИТАЙ ЭТО КАЖДЫЙ ДЕНЬ
Пишу я о событиях самых недавних. На заре в мою палатку заглянул лекарь и спросил, помню ли я его. Когда я сказал, что не помню, он объяснил мне, кто он такой, и дал этот свиток и стиль[5] из мягкого металла, который пишет на папирусе не хуже, чем на воске.
Имя мое Латро. Забывать его нельзя! Лекарь сказал, что я очень быстро все забываю из-за того, что был ранен в бою. Он даже назвал это сражение каким-то именем, будто оно человек, но я уже не помню каким. Он сказал, чтобы я приучился записывать все как можно подробнее, чтобы потом проверить себя, если что-нибудь позабуду.
Сперва он попросил меня что-нибудь написать ему на земле и явно остался мною очень доволен. Он сказал, что большинство воинов писать не умеют, и похвалил мой почерк, хотя заметил, что некоторые буквы я пишу совсем не так, как-он. Затем я подержал светильник, а он показал мне, как надо писать правильно. Мне его почерк, по правде сказать, показался весьма странным. Он родом из Речной страны «Египет».
Лекарь спросил, как меня зовут, но я не смог выговорить свое имя. Потом он спросил, помню ли я, о чем мы с ним вчера говорили, но я и этого не помнил. Оказалось, мы уже несколько раз беседовали, но каждый раз, когда он приходил ко мне снова, я уже все забывал. По его словам, Латро назвал меня кто-то из воинов. Своего настоящего имени я не помнил, однако сумел вспомнить наш дом и ручеек, что, смеясь, струился над покрытым разноцветными камешками дном, и рассказал лекарю об этом. Потом описал ему мать и отца – я и сейчас мысленно вижу их перед собой, – но имен их назвать так и не сумел. Лекарь сказал, что это, видимо, мои самые первые воспоминания – им, может, лет двадцать или больше. Потом он спросил, кто научил меня писать, но этого я, конечно, сказать не мог. Вот тогда он и дал мне свиток и стиль.
Я удобно устроился у раскладного походного стола и, поскольку уже записал все, что помню о беседах с лекарем, опишу теперь то, что меня окружает, чтобы при случае можно было вспомнить, где я находился.
Небо надо мной широкое, синее, но солнце еще не поднялось над палатками. Палаток огромное множество. Одни – из шкур, другие – из ткани.
По большей части самые простые, однако поодаль виднеется настоящий шатер, украшенный разноцветными кисточками из шерсти. Вскоре после ухода лекаря мимо меня на несгибающихся ногах лениво прошагали четыре верблюда, понукаемых крикливыми погонщиками, и вот только что верблюды проследовали обратно – с грузом и разукрашенные точно такими же красными и синими шерстяными кисточками, как на той богатой палатке. Верблюды подняли тучи пыли, потому что погонщики колотили их, заставляя перейти на бег.
Мимо меня торопливо проходят и пробегают воины; лица их всегда суровы.
Чаще всего это коренастые чернобородые люди. Они одеты в штаны[6] и вышитые бирюзовым и золотым рубахи, надетые поверх чешуйчатых лат. У одного в руках копье, украшенное золотым яблоком. Он – первый среди множества – взглянул на меня, и я решился остановить его и спросить, чья это армия. Он сказал: «Великого царя»[7], и я поспешил записать его ответ.
Голова моя все еще побаливает. Пальцы сами так и тянутся к повязке – в том месте, которое лекарь мне трогать запретил. Когда я беру в руки стиль, то удержаться легче. Порой мне кажется, что все передо мной окутано таким густым туманом, что сквозь него не пробиться даже солнцу.
Ну вот, я снова пишу. До того я рассматривал меч и латы, лежащие подле моего ложа. В шлеме дыра – он так и не смог защитить мою бедную голову. А рядом моя Фальката «серповидная (лат.)» и кираса. Фалькату сам я совсем не помнил, зато ей моя рука была явно хорошо знакома. Когда я вынул меч из ножен, кое-кто из моих соседей, тоже раненных, явно испугался, так что я поспешил снова спрятать оружие. Соседи по палатке моей речи не понимают, как, впрочем, и я их.
Едва я закончил писать, как снова зашел лекарь, и я спросил у него, где меня ранили. Он сказал, что неподалеку от святилища Матери-Земли[8], где войско Великого царя билось с армиями Афин и Спарты.
Потом я помог сложить нашу палатку. Рядом стояли мулы, на них грузили носилки с теми, кто не может идти. Лекарь сказал, чтобы я шел со всеми вместе, а если где-нибудь отстану, то должен отыскать его мула (он пегий) или его слугу (он одноглазый). Видимо, именно его одноглазый слуга выносил из нашей палатки умерших. Я сказал лекарю, что непременно возьму с собой подаренный им свиток, потом надел кирасу и опоясался мечом. Шлем мой вообще-то можно было бы продать – он ведь из бронзы, – но мне его тащить не хотелось. Так что в него сложили постельные принадлежности.
* * *
Мы отдыхаем на берегу реки, и я пишу, опустив ноги в прохладную воду.
Не знаю, как называется эта река. Армия Великого царя черным покрывалом укрыла дорогу на много стадий, и я, хоть и видел это войско неоднократно, никак не могу понять, как можно было одержать над ним победу, ведь число воинов в нем поистине несметно. Не могу я понять и того, почему воюю на стороне Великого царя. Известно, что нас постоянно преследует противник, натиск которого сдерживает кавалерия, – это я подслушал, когда мимо проезжала куда-то в тыл группа всадников и один из них говорил на том языке, каким я пользовался при разговоре с лекарем. Однако при письме я пользуюсь совсем иным языком.