— Ну, босяк! — добродушно удивился Малюта, тыкая в книгу.
Подо мной хищно клацнула гильотина.
Пьянство до добра не доводит, — напомнил я себе и со всем жаром загубленного таланта философски высказал Скуратову. — У каждого свой крест.
— Ага, — вняв тонкой горечи моего слова, согласился дедок, — Еще есть соображения?
— По поводу? — уточнил я.
— Как же! Жизнь штука тяжелая, судьба играет человеком, удача повернулась задом.
Возможно, я бы пустился в пространные рассуждения о не размыкаемом круге претерпеваемых невзгод, но Скуратов бездушно поторопил меня.
— Жалься, жалься! Слушаю!
Влепить бы старикану в ухо. За черствость и не отзывчивость.
— Дак чё? Реки! — подогнал меня дедок, озабочено хлопоча у ржавого рубильника. Не дождавшись, одобрил мое молчание. — И то верно разговорами дело не справишь. — И шумно сдув пыль с рук, спросил. — Значит, про Весы Истины не знаешь?
— Не знаю, — огрызнулся я.
— Но догадывался?
— И не догадывался!
Малюта посмотрел из-подо лба и почесал затылок.
— Не беда, — успокоил он. В руке у него появилась (Кио, мать его!) указка. — Ты, посредством Верви Судьбы…, — указка задержалась на петле сдавившей мои лодыжки, — …соединен с механизмой Весов Истины. — Малюта отсалютовал вверх потолочного пространства. — А это…, — он постучал по рубильнику, — …включатель механизмы.
Не! Без дураков, брошу пить, — запоздало зарекся я, холодея и от не посильности принятого решения и от дурных предчувствий вызванных манипуляциями Скуратова.
— Я задействую рубильник, и механизма Воздаяния сработает, посредством удлинения Верви Судьбы на величину твоего… Про что подумал охальник? Грехопадения! — голос дедка стал торжественно грозен. — И воздастся!
Такелаж с пеньковой удавкой и фрагментом электрического стула был мне крайне не симпатичен. Больно походил на всамделишный.
— Начал за здравие…, — заключил я из услышанного, лихорадочно соображая, как выкрутится из сложившейся ситуации.
— Закончу не сумлевайся за упокой, — дедок гоголем прошелся по комнате, продолжая говорить. — Далее! Разверзнется под тобой бездна и в зависимости от того, как прожил жизнь, опустишься в низ.
— Тут же гильотина! — прикинувшись плохо соображающим, напомнил я Малюте.
— Не гильотина, а Ножницы Возмездия, — поправил дедок. — Они чикнут и все. Свободен!
— Э! Э! Э! А если они меня чикнут? — запаниковал я. За столь малое время в голову не пришло ни единой спасительной мысли.
— Такое случается. И ознаменует, что в тебе, окромя паскудства, имеется и хорошее. А хорошее не может быть низринуто в бездну.
Для убедительности слов дед скинул с сундука плюшевую драпировку. Сундук оказался морозильным ларем, какие устанавливают в мясных магазинах. Под стеклом, на полках, только без ценников, лежали: ступни, голени, ягодично-поясничный отдел, полтуловища, и туловище целиком, но без головы.
Не успеваю раскрыть рта. Отвесив мушкетерский реверанс, дед отжал рубильник вверх. Механизм послушно пришел в действие. Опускаясь, я заорал во всю мочь. Ржавые лезвия коцнули под коленками. Падаю, исторгая нечеловеческий вой…
…Ору, выворачивая легкие. Когда воздух кончается, быстро вдыхаю и снова ору! В одной из пауз веселый басок успевает сказать.
— Хорош визжать то!
Осекаюсь на выдохе и открываю глаза.
Покоюсь на низкой лавке накрытый грязной простыней. Передо мной волосатый пузан в неопрятном переднике патологоанатома небрежно опирается на ухват. Маленькие глазки на огромной лысой голове смешно стреляют туда-сюда. Поросячий пятачок нахально наморщен. Уши острые, в одном — казацкая серьга.
— Well come to hell!
— Чего? — огорошено спрашиваю я, вспоминая перевод.
— Добро пожаловать в ад, деревенщина малограмотная! — довольно хрюкнул пузан.
Затравленно озираюсь. Внутри меня холодно, будто проглотил льдину.
Пещера. Необозримо огромная, черная и пустая. Несмотря на необъятность её размеров, испытываю гнетущее ощущение тесноты и скученности.
— Ад, любезный, ад! — убеждает пузан. — Не выдумки Боттичелли к Божественной комедии. Натурально ад! — и привлекая мое внимание, тихонько стукнул по лавке ручкой ухвата.
Раздается пыхтение, сопение и шумный выброс анальных газов. Неудобно выворачиваю голову. Мимо тащился сухонький мужичок, на котором верхом восседала толстенная бабища в балетном трико и пуантах. Доходяга надрывался из последних сил. По впалой груди потоками бежал кровавый пот.
— При жизни совращал маленьких девочек, — пояснил пузан, делая "ручкой" грешнику. — За что принужден таскать сию… гы! гы! гы! лебедь белую тысячу лет. Без остановок, отдыха и перерывов на ланч. Ежели заминка, отсчет начнется заново. Вздумает взбрыкивать, толстушка помочится на него азотной кислотой.
Я попробовал сглотнуть подступивший к горлу комок, но поперхнулся. Навстречу взнузданному педофилу ковылял еще больший доходяга, толкавший перед собой тачку в которой вез свой огромный фаллос. Над пугающим размерами детородным органом роились шершни и осы, попеременно, с воем мессершмиттов пикировавшие на чувствительную плоть.
— Рот прикрой, — попросил меня пузан, — неприлично глазеть на срамное.
— За… что… его…? — выдавил я вопрос.
— Онанист поганый, — пренебрежительно ответил мой гид. — Нет, бабенку обрюхатить, он мужскую силу попусту тратил. Вот теперь и отдувается. Немного, правда, осталось. — Пузан достал из кармана фартука замусоленный блокнот и заглянул в него. — Два года и… дембель!
Господи, боже мой, — воззвал я и по русской привычке тут же ругнулся для острастки.
— Да ты не стесняйся, сыпь не по-книжному, — поддержал порыв пузан. — У нас не храм. Можно! — и хитро подмигнув, постучал по блокноту длинным ногтем и вполголоса добавил. — Если заковыристо, то по сроку скидка.
Я сыпанул пару многоэтажных фраз из лексикона знакомых портовых грузцов. На сердце маленько, но полегчало. Пузан остался недоволен.
— Лепет гимназистки, честное слово.
Представьте, я с ним согласился. Ибо то, что произошло, мгновение погодя, требовало выражений куда более забористых.
Темноту пещеры прорвало. Изо всех щелей, стеная и плача, повалил грешный люд. Кого-то хмыря взахлеб рвали трехглавые псы, другой пил горящую смолу из собственной задницы, третий руками выламывал себе ребра, четвертый, краснея от натуги, играл на члене как на волынке, пятый кормил грудью отсеченную голову, шестой в беге наступал на вываленный до земли изо рта язык, седьмой нес в оберемке кишки, восьмой…, сотый…, тысячный…, миллионный… Все они стремились к центру пещеры, где на трибуне жестикулировал веселый брюнет с разноцветными глазами, черным и зеленым.