— И ты приказал переломать ему пальцы, а потом — на костер?
Андрей качает головой.
— Да я-то тут при чем, щелкопер? Меня там вообще не было — был Его Преподобие Шергон, с его подагрой, норовом и взглядом на вещи. Я сейчас не его — свои впечатления излагаю, а Шергону вообще плевать на все эти красоты, понимаешь? Он в живописи не шарит, он ее не чувствует. Ему хоть шедевры этих ребят из Оранжереи показывай, хоть этикетки от туалетной бумаги — пофиг ему! Когда Оранжерею громили, у него даже не зачесалось украсть что-то, кроме золотишка и камешков, да и те — не оттого, что из них какой-нибудь Церлов Цветок эти украшения запредельные ваял, а потому что золото есть золото. На вес.
— Но ты же был у него внутри, — говорю я безнадежно.
— А что я мог сделать? Ты, когда мы в другом мире, вообще себя осознаешь? Не говоря уж об — изменить поведение роли твоей, персонажа? Нельзя, друг ситный, свою душу в другого человека засунуть, как руку в перчатку — по крайней мере, я не могу. Да судя по тому, что я вокруг слышу и вижу, никто не может.
— Слушай, — спрашиваю я, — а хоть кто-нибудь спасся? Или доблестные солдаты Нормада извели всех под корень?
— Кого не они, того — толпа, — говорит Андрей, и его лицо каменеет. — Видал бы ты, как благодарный народ громил обсерваторию! Как склянки алхимические били о камни, как книги потрошили… любо-дорого. Это потом, когда Церла жгли с его королевой и дурачком, его народу было не по себе… но Церл с костра и врезал хорошо.
— Радуетесь, что избавились от всех чудес, до каких дотянулись? — бормочу я. — Злые чудеса от добрых отличить тяжело — а боялись-то вы всех… что ж, живите в мире без чудес, пока не найдутся новые кандидаты на плаху и костер — может, они до казни успеют сделать вашу поганую жизнь хоть чуточку лучше…
— Не заводись, — говорит Андрей. — И не отождествляй. Ты понимаешь, что так и самому умереть можно? Как ты не задохнулся дымом, не понимаю — а все оттого, что совсем забываешь о себе. Тебе пожрать приготовить? Ты ж не жрал ничего чуть не месяц… хорошо еще, что Церл оказался живучий, нечистая сила. Между прочим, Нормад распорядился его кормить.
— Баландой, — говорю я с ядом. От разговоров о еде у меня случается мгновенный спазм желудка. — Поджарь хоть яичницу, пособник палачей…
— А он рассчитывал, что его будут человечиной кормить? — хмыкает Андрей, вытаскивая яйца из холодильника. — С колбасой жарить?
— Да. Он не ел человечину. И не ехидничай — Ленора это знала. У него обмен веществ, наверное, поменялся, когда он перешел на Темную Сторону: он мог есть только сырое мясо. С кровью. Так что скажи, что Нормад приказал пытать его голодом.
От запаха жареной колбасы у меня кружится голова.
— Нормад тоже тот еще тип, — говорит Андрей. — Дай мне нож. Он беспринципен, как правильному политику положено, а на всякие идеалы — плевал с отхарком. Изменил присяге — и нигде не ёкнуло. Вообще, много там всего говорилось — а упирается плотно в деньги. И в статус. И все. Это Церл был чокнутый, остальные — нормальные. Нормальные политики.
— Церл убивал девчонок из высшего света, — говорю я задумчиво.
— Ты можешь представить себе политика, который никого не убил? Разве что — обычно чужими руками…
После Церла у меня вообще пропадают тормоза. Исчезает страх.
Я вхожу куда угодно — и остаюсь там до самого жестокого экстрима. Я больше не выбираю повкуснее, я закопался по уши — я вижу все. Мой возраст приближается годам к пятистам. В очередной мир я вхожу вампиром — и меня совершенно не ужасает. Я прохожу сквозь посмертие. Он — хищник, Харон, облеченный сомнительной плотью из человеческих жутких фантазий, существо без пола, но исполненное странной энергии, пожалуй, схожей с сексуальной. Я чую запахи всего на свете и брожу по чужим снам, видя самые сокровенные тайны. Я начинаю понимать, насколько желанной может быть смерть. Мироощущение вампира лишает меня всех оставшихся клочков морали. Я вижу в любой душе свет и тень — их соотношение колеблется, чаши весов никогда не останавливаются в равновесии, но фишка в том, что свет всегда есть.
Вот что. Свет всегда есть. Иногда я вспоминаю чужой памятью, как этот свет пытались погасить, как его затаптывали, как заплевывали тлеющие искры — и как все равно находилось что-то, за что можно уцепиться в поисках живого и доброго. Я больше не боюсь души палача.
Я перестаю верить в зло.
Я вижу только совершенство человеческих душ, — каждой души, — их неповторимость, их уязвимость и холодную жестокость обстоятельств. Я живу в волке, терзающем олениху, и в оленихе одновременно: я ощущаю страшную боль и смертный страх жертвы, но не могу ненавидеть убийцу — его ведет его предназначение, иначе быть не может.
В столкновении стихий, в вечной борьбе — цель и смысл жизни. У каждого живого существа в бесконечной Вселенной — своя правда; останови смертельную битву — остановится бытие, наступит могильный покой абсолютного распада.
Волк и олениха поддерживают бытие друг друга. Я вижу тот же смысл в смертной схватке тирана с борцом за свободу; они оба правы и оба неправы, раскачивая эти качели добра и зла, поддерживающие жизнь. Из навоза росток возник, из угля родятся алмазы; чтобы это увидеть, надо проследить, как росток становится вековым деревом, как один и тот же человеческий поступок, вырастая в веках в легенду, видится потомкам то чистейшей святостью, то чернейшей мерзостью…
И, кроме каждой из человеческих душ, нет больше ничего ценного. Никто не живет и не умирает зря, даже если сторонний взгляд видит нелепую смерть. Я вижу, как тасуется колода — джокер в ней не менее необходим, чем червовый туз.
Видимо, это понимание было необходимо, чтобы я вошел в ту комнату — мило обставленный будуарчик леди из недалекого будущего, бонбоньерка в стиле хай-тек, из которой почему-то несло большей несвободой, чем из каменного мешка Церла.
* * *
Я смотрю на свою ладонь. На пальцы — сгибаю-разгибаю, поражаюсь утонченной сложности механизма. Ощущаю вибрацию сервомоторов внутри тела, но работают они совершенно беззвучно. Под латексной плотью движутся металлические косточки.
Из старой, когда-то любимой книжки: «Лежали роботы — взрослые без воспоминаний детства, в гробах для не живых и не мертвых, в оцепенении, которое не назовешь смертью, ибо ему не предшествовала жизнь…» Кажется, так?
Взрослые — без воспоминаний детства. Счастливые роботы.
Касаюсь ладонью ладони. Ощущения странные — словно сквозь пять резиновых перчаток — смутные, смытые. Бегущая строка текстовых характеристик поверхности на периферии зрения — не для меня, для механика — «анализ состояния поверхности: гладкая, сухая, упругая, температура 36,6 градусов С; предположительно — латекс, биоморф». Касаюсь стола. «Анализ состояния поверхности: гладкая, твердая, температура 33,7 градусов С; предположительно — лакированное дерево».